Кассиль лев абрамович.

Когда в большом зале штаба фронта адъютант командующего, заглянув в список награжденных, назвал очередную фамилию, в одном из задних рядов поднялся невысокий человек. Кожа на его обострившихся скулах была желтоватой и прозрачной, что наблюдается обычно у людей, долго пролежавших в постели. Припадая на левую ногу, он шел к столу Командующий сделал короткий шаг навстречу ему, вручил орден, крепко пожал награжденному руку, поздравил и протянул орденскую коробку.

Награжденный, выпрямившись, бережно принял в руки орден и коробку. Он отрывисто поблагодарил, четко повернулся, как в строю, хотя ему мешала раненая нога. Секунду он стоял в нерешительности, поглядывая то на орден, лежавший у него на ладони, то на товарищей по славе, собравшихся тут. Потом снова выпрямился.

— Разрешите обратиться?

— Пожалуйста.

— Товарищ командующий... И вот вы, товарищи, — заговорил прерывающимся голосом награжденный, и все почувствовали, что человек очень взволнован. — Дозвольте сказать слово. Вот в этот момент моей жизни, когда я принял великую награду, хочу я высказать вам о том, кто должен бы стоять здесь, рядом со мной, кто, может быть, больше меня эту великую награду заслужил и своей молодой жизни не пощадил ради нашей воинской победы.

Он протянул к сидящим в зале руку, на ладони которой поблескивал золотой ободок ордена, и обвел зал просительными глазами.

— Дозвольте мне, товарищи, свой долг выполнить перед тем, кого тут нет сейчас со мной.

— Говорите,— сказал командующий.

— Просим! — откликнулись в зале.

И тогда он рассказал.

— Вы, наверное, слышали, товарищи, — так начал он,— какое у нас создалось положение в районе Р. Нам тогда пришлось отойти, а наша часть прикрывала отход. И тут нас немцы отсекли от своих. Куда ни подадимся, всюду нарываемся на огонь. Бьют по нам немцы из минометов, долбят лесок, где мы укрылись, из гаубиц, а опушку прочесывают автоматами. Время истекло, по часам выходит, что наши уже закрепились на новом рубеже, сил противника мы оттянули на себя достаточно, пора бы и до дому, время на соединение оттягиваться. А пробиться, видим, ни в какую нельзя. И здесь оставаться дольше нет никакой возможности. Нащупал нас немец, зажал в лесу, почуял, что наших тут горсточка всего-навсего осталась, и берет нас своими клещами за горло. Вывод ясен — надо пробиваться окольным путем.

А где он — этот окольный путь? Куда направление выбрать? И командир наш, лейтенант Буторин Андрей Петрович, говорит: «Без разведки предварительной тут ничего не получится. Надо порыскать да пощупать, где у них щелка имеется. Если найдем — проскочим». Я, значит, сразу вызвался. «Дозвольте, говорю, мне попробовать, товарищ лейтенант?» Внимательно посмотрел он на меня. Тут уже не в порядке рассказа, а, так сказать, сбоку должен объяснить, что мы с Андреем из одной деревни — кореши. Сколько раз на рыбалку ездили на Исеть! Потом оба вместе на медеплавильном работали в Ревде. Одним словом, друзья-товарищи. Посмотрел он на меня внимательно, нахмурился. «Хорошо, говорит, товарищ Задохтин, отправляйтесь. Задание вам ясно?»

Вывел меня на дорогу, оглянулся, схватил за руку. «Ну, Коля, — говорит,— давай простимся с тобой на всякий случай. Дело, сам понимаешь, смертельное. Но раз вызвался, то отказать тебе не смею. Выручай, Коля... Мы тут больше двух часов не продержимся. Потери чересчур большие...» — «Ладно, говорю, Андрей, мы с тобой не в первый раз в такой оборот угодили. Через часок жди меня. Я там высмотрю, что надо. Ну а уж если не вернусь, кланяйся там нашим, на Урале...»

И вот пополз я, хоронюсь по-за деревьями. Попробовал в одну сторону — нет, не пробиться: густым огнем немцы по тому участку кроют. Пополз в обратную сторону. Там на краю лесочка овраг был, буерак такой, довольно глубоко промытый. А на той стороне у буерака — кустарник, и за ним — дорога, поле открытое. Спустился я в овраг, решил к кустикам подобраться и сквозь них высмотреть, что в поле делается. Стал я карабкаться по глине наверх, вдруг замечаю, над самой моей головой две босые пятки торчат. Пригляделся, вижу: ступни маленькие, на подошвах грязь присохла и отваливается, как штукатурка, пальцы тоже грязные, поцарапанные, а мизинчик на левой ноге синей тряпочкой перевязан — видно, пострадал где-то... Долго я глядел на эти пятки, на пальцы, которые беспокойно шевелились над моей головой. И вдруг, сам не знаю почему, потянуло меня щекотнуть эти пятки... Даже и объяснить вам не могу. А вот подмывает и подмывает... Взял я колючую былинку да и покарябал ею легонько одну из пяток. Разом исчезли обе ноги в кустах, и на том месте, где торчали из ветвей пятки, появилась голова. Смешная такая, глаза перепуганные, безбровые, волосы лохматые, выгоревшие, а нос весь в веснушках.

— Ты что тут? — говорю я.

— Я,— говорит,— корову ищу. Вы не видели, дядя? Маришкой зовут. Сама белая, а на боке черное. Один рог вниз торчит, а другого вовсе нет... Только вы, дядя, не верьте... Это я все вру., пробую так. Дядя, — говорит,— вы от наших отбились?

— А это кто такие ваши? — спрашиваю.

— Ясно, кто — Красная Армия... Только наши вчера за реку ушли. А вы, дядя, зачем тут? Вас немцы зацапают.

— А ну, иди сюда,— говорю,— Расскажи, что тут в твоей местности делается.

Голова исчезла, опять появилась нога, а ко мне по глиняному склону на дно оврага, как на салазках, пятками вперед, съехал мальчонка лет тринадцати.

— Дядя, — зашептал он,— вы скорее отсюда давайте куда-нибудь. Тут немцы. У них вон у того леса четыре пушки стоят, а здесь сбоку минометы ихние установлены. Тут через дорогу никакого ходу нет.

— И откуда, — говорю,— ты все это знаешь?

— Как, — говорит,— откуда? Даром, что ли, с утра наблюдаю?

— Для чего же наблюдаешь?

— Пригодится в жизни, мало ль что...

Стал я его расспрашивать, и малец рассказал мне про всю обстановку. Выяснил я, что овраг идет по лесу далеко и по дну его можно будет вывести наших из зоны огня. Мальчишка вызвался проводить нас. Только мы стали выбираться из оврага, в лес, как вдруг засвистело в воздухе, завыло и раздался такой треск, словно вокруг половину деревьев разом на тысячи сухих щепок раскололо. Это немецкая мина угодила прямо в овраг и рванула землю около нас. Темно стало у меня в глазах. Потом я высвободил голову из-под насыпавшейся на меня земли, огляделся: где, думаю, мой маленький товарищ? Вижу, медленно приподымает он свою кудлатую голову от земли, начинает выковыривать пальцем глину из ушей, изо рта, из носа.

— Вот это так дало! — говорит. — Попало нам, дядя, с вами, как богатым... Ой, дядя,— говорит,— погодите! Да вы ж раненый.

Хотел я подняться, а ног не чую. И вижу — из разорванного сапога кровь плывет. А мальчишка вдруг прислушался, вскарабкался к кустам, выглянул на дорогу, скатился опять вниз и шепчет.

— Дядя, — говорит,— сюда немцы идут. Офицер впереди. Честное слово! Давайте скорее отсюда. Эх ты, как вас сильно...

Попробовал я шевельнуться, а к ногам словно по десять пудов к каждой привязано. Не вылезти мне из оврага. Тянет меня вниз, назад...

— Эх, дядя, дядя,— говорит мой дружок и сам чуть не плачет,— ну, тогда лежите здесь, дядя, чтоб вас не слыхать, не видать. А я им сейчас глаза отведу, а потом вернусь, после...

Побледнел он так, что веснушек еще больше стало, а глаза у самого блестят. «Что он такое задумал?» — соображаю я. Хотел было его удержать, схватил за пятку, да куда там! Только мелькнули над моей головой его ноги с растопыренными чумазыми пальцами — на мизинчике синяя тряпочка, как сейчас вижу.. Лежу я и прислушиваюсь. Вдруг слышу: «Стой!.. Стоять! Не ходить дальше!»

Заскрипели над моей головой тяжелые сапоги, я расслышал, как немец спросил:

— Ты что такое тут делал?

— Я, дяденька, корову ищу,— донесся до меня голос моего дружка,— хорошая такая корова, сама белая, а на боке черное, один рог вниз торчит, а другого вовсе нет. Маришкой зовут. Вы не видели?

— Какая такая корова? Ты, я вижу, хочешь болтать мне глупости. Иди сюда близко. Ты что такое лазал тут уж очень долго, я тебя видел, как ты лазал.

— Дяденька, я корову ищу,— стал опять плаксиво тянуть мой мальчонка. И внезапно по дороге четко застучали его легкие босые пятки.

— Стоять! Куда ты смел? Назад! Буду стрелять! — закричал немец.

Над моей головой забухали тяжелые кованые сапоги. Потом раздался выстрел. Я понял: дружок мой нарочно бросился бежать в сторону от оврага, чтобы отвлечь немцев от меня. Я прислушался, задыхаясь. Снова ударил выстрел. И услышал я далекий, слабый вскрик. Потом стало очень тихо... Я как припадочный бился. Я зубами грыз землю, чтобы не закричать, я всей грудью на свои руки навалился, чтобы не дать им схватиться за оружие и не ударить по фашистам. А ведь нельзя мне было себя обнаруживать. Надо выполнить задание до конца. Погибнут без меня наши. Не выберутся.

Опираясь на локти, цепляясь за ветви, пополз я... После уже ничего не помню. Помню только — когда открыл глаза, увидел над собой совсем близко лицо Андрея...

Ну вот, так мы и выбрались через тот овраг из лесу.

Он остановился, передохнул и медленно обвел глазами весь зал.

— Вот, товарищи, кому я жизнью своей обязан, кто нашу часть вызволить из беды помог. Понятно, стоять бы ему тут, у этого стола. Да вот не вышло... И есть у меня еще одна просьба к вам... Почтим, товарищи, память дружка моего безвестного — героя безымянного... Вот даже и как звать его, спросить не успел...

И в большом зале тихо поднялись летчики, танкисты, моряки, генералы, гвардейцы — люди славных боев, герои жестоких битв, поднялись, чтобы почтить память маленького, никому неведомого героя, имени которого никто не знал. Молча стояли понурившиеся люди в зале, и каждый по-своему видел перед собой кудлатого мальчонку, веснушчатого и голопятого, с синей замурзанной тряпочкой на босой ноге...


Когда в большом зале штаба фронта адъютант командующего, заглянув в
список награжденных, назвал очередную фамилию, в одном из задних рядов
поднялся невысокий человек. Кожа на его обострившихся скулах была
желтоватой и прозрачной, что наблюдается обычно у людей, долго
пролежавших в постели. Припадая на левую ногу, он шел к столу.
Командующий сделал короткий шаг навстречу ему, вручил орден, крепко
пожал награжденному руку, поздравил и протянул орденскую коробку.
Награжденный, выпрямившись, бережно принял в руки орден и коробку. Он
отрывисто поблагодарил, четко повернулся, как в строю, хотя ему мешала
раненая нога. Секунду он стоял в нерешительности, поглядывая то на
орден, лежавший у него на ладони, то на товарищей по славе, собравшихся
тут. Потом снова выпрямился.
- Разрешите обратиться?
- Пожалуйста.
- Товарищ командующий... И вот вы, товарищи,- заговорил прерывающимся
голосом награжденный, и все почувствовали, что человек очень
взволнован.- Дозвольте сказать слово. Вот в этот момент моей жизни,
когда я принял великую награду, хочу я высказать вам о том, кто должен
бы стоять здесь, рядом со мной, кто, может быть, больше меня эту великую
награду заслужил и своей молодой жизни не пощадил ради нашей воинской
победы.
Он протянул к сидящим в зале руку, на ладони которой поблескивал
золотой ободок ордена, и обвел зал просительными глазами.
- Дозвольте мне, товарищи, свой долг выполнить перед тем, кого тут
нет сейчас со мной.
- Говорите,- сказал командующий.
- Просим! - откликнулись в зале.
И тогда он рассказал.

Вы, наверное, слышали, товарищи,- так начал он,- какое у нас
создалось положение в районе Р. Нам тогда пришлось отойти, а наша часть
прикрывала отход. И тут нас немцы отсекли от своих. Куда ни подадимся,
всюду нарываемся на огонь. Бьют по нас немцы из минометов, долбят лесок,
где мы укрылись, из гаубиц, а опушку прочесывают автоматами. Время
истекло, по часам выходит, что наши уже закрепились на новом рубеже, сил
противника мы оттянули на себя достаточно, пора бы и до дому, время на
соединение оттягиваться. А пробиться, видим, ни в какую нельзя. И здесь
оставаться дольше нет никакой возможности. Нащупал нас немец, зажал в
лесу, почуял, что наших тут горсточка всего-навсего осталась, и берет
нас своими клещами за горло. Вывод ясен - надо пробиваться окольным
путем.
А где он - этот окольный путь? Куда направление выбрать? И командир
наш, лейтенант Буторин Андрей Петрович, говорит: "Без разведки
предварительной тут ничего не получится. Надо порыскать да пощупать, где
у них щелка имеется. Если найдем - проскочим". Я, значит, сразу
вызвался. "Дозвольте, говорю, мне попробовать, товарищ лейтенант?"
Внимательно посмотрел он на меня. Тут уже не в порядке рассказа, а, так
сказать, сбоку, должен объяснить, что мы с Андреем из одной деревни -
кореши . Сколько раз на рыбалку ездили на Исеть! Потом оба вместе на
медеплавильном работали в Ревде. Одним словом, друзья-товарищи.
Посмотрел он на меня внимательно, нахмурился. "Хорошо, говорит, товарищ
Задохтин, отправляйтесь. Задание вам ясно?"
Вывел меня на дорогу, оглянулся, схватил за руку. "Ну, Коля, говорит,
давай простимся с тобой на всякий случай. Дело, сам понимаешь,
смертельное. Но раз вызвался, то отказать тебе не смею. Выручай, Коля...
Мы тут больше двух часов не продержимся. Потери чересчур большие..." -
"Ладно, говорю, Андрей, мы с тобой не в первый раз в такой оборот
угодили. Через часок жди меня. Я там высмотрю, что надо. Ну, а уж если
не вернусь, кланяйся там нашим, на Урале..."
И вот пополз я, хоронюсь по-за деревьями. Попробовал в одну сторону -
нет, не пробиться: густым огнем немцы по тому участку кроют. Пополз в
обратную сторону. Там на краю лесочка овраг был, буерак такой, довольно
глубоко промытый. А на той стороне у буерака - кустарник, и за ним -
дорога, поле открытое. Спустился я в овраг, решил к кустикам подобраться
и сквозь них высмотреть, что в поле делается. Стал я карабкаться по
глине наверх, вдруг замечаю, над самой моей головой две босые пятки
торчат. Пригляделся, вижу: ступни маленькие, на подошвах грязь присохла
и отваливается, как штукатурка, пальцы тоже грязные, поцарапанные, а
мизинчик на левой ноге синей тряпочкой перевязан - видно, пострадал
где-то... Долго я глядел на эти пятки, на пальцы, которые беспокойно
шевелились над моей головой. И вдруг, сам не знаю почему, потянуло меня
щекотнуть эти пятки... Даже и объяснить вам не могу. А вот подмывает и
подмывает... Взял я колючую былинку да и покорябал ею легонько одну из
пяток. Разом исчезли обе ноги в кустах, и на том месте, где торчали из
ветвей пятки, появилась голова. Смешная такая, глаза перепуганные,
безбровые, волосы лохматые, выгоревшие, а нос весь в веснушках.
- Ты что тут? - говорю я.
- Я,- говорит,- корову ищу. Вы не видели, дядя? Маришкой зовут. Сама
белая, а на боке черное. Один рог вниз торчит, а другого вовсе нет...
Только вы, дядя, не верьте... Это я все вру... пробую так. Дядя,-
говорит,- вы от наших отбились?
- А это кто такие ваши? - спрашиваю.
- Ясно, кто - Красная Армия... Только наши вчера за реку ушли. А вы,
дядя, зачем тут? Вас немцы зацапают.
- А ну, иди сюда,- говорю.- Расскажи, что тут в твоей местности
делается.
Голова исчезла, опять появилась нога, а ко мне по глиняному склону на
дно оврага, как на салазках, пятками вперед, съехал мальчонка лет
тринадцати.
- Дядя,- зашептал он,- вы скорее отсюда давайте куда-нибудь. Тут
немцы. У них вон у того леса четыре пушки стоят, а здесь сбоку минометы
ихние установлены. Тут через дорогу никакого ходу нет.
- И откуда,- говорю,- ты все это знаешь?
- Как,- говорит,- откуда? Даром, что ли, с утра наблюдаю?
- Для чего же наблюдаешь?
- Пригодится в жизни, мало ль что...
Стал я его расспрашивать, и малец рассказал мне про всю обстановку.
Выяснил я, что овраг идет по лесу далеко и по дну его можно будет
вывести наших из зоны огня.
Мальчишка вызвался проводить нас. Только мы стали выбираться из овра-
га, в лес, как вдруг засвистело в воздухе, завыло и раздался такой треск,
словно вокруг половину деревьев разом на тысячи сухих щепок раскололо.
Это немецкая мина угодила прямо в овраг и рванула землю около нас. Темно
стало у меня в глазах. Потом я высвободил голову из-под насыпавшейся на
меня земли, огляделся: где, думаю, мой маленький товарищ? Вижу, медленно
приподымает он свою кудлатую голову от земли, начинает выковыривать
пальцем глину из ушей, изо рта, из носа.
- Вот это так дало! - говорит.- Попало нам, дядя, с вами, как
богатым... Ой, дядя,- говорит,- погодите! Да вы ж раненый.
Хотел я подняться, а ног не чую. И вижу - из разорванного сапога
кровь плывет. А мальчишка вдруг прислушался, вскарабкался к кустам,
выглянул на дорогу, скатился опять вниз и шепчет:
- Дядя,- говорит,- сюда немцы идут. Офицер впереди. Честное слово!
Давайте скорее отсюда. Эх ты, как вас сильно...
Попробовал я шевельнуться, а к ногам словно по десять пудов к каждой
привязано. Не вылезти мне из оврага. Тянет меня вниз, назад...
- Эх, дядя, дядя,- говорит мой дружок и сам чуть не плачет,- ну,
тогда лежите здесь, дядя, чтоб вас не слыхать, не видать. А я им сейчас
глаза отведу, а потом вернусь, после...
Побледнел он так, что веснушек еще больше стало, а глаза у самого
блестят. "Что он такое задумал?" - соображаю я. Хотел было его удержать,
схватил за пятку, да куда там! Только мелькнули над моей головой его
ноги с растопыренными чумазыми пальцами - на мизинчике синяя тряпочка,
как сейчас вижу... Лежу я и прислушиваюсь. Вдруг слышу: "Стой!.. Стоять!
Не ходить дальше!"
Заскрипели над моей головой тяжелые сапоги, я расслышал, как немец
спросил:
- Ты что такое тут делал?
- Я, дяденька, корову ищу,- донесся до меня голос моего дружка,-
хорошая такая корова, сама белая, а на боке черное, один рог вниз
торчит, а другого вовсе нет. Маришкой зовут. Вы не видели?
- Какая такая корова? Ты, я вижу, хочешь болтать мне глупости. Иди
сюда близко. Ты что такое лазал тут уж очень долго, я тебя видел, как ты
лазал.
- Дяденька, я корову ищу,- стал опять плаксиво тянуть мой мальчонка.
И внезапно по дороге четко застучали его легкие босые пятки.
- Стоять! Куда ты смел? Назад! Буду стрелять! - закричал немец.
Над моей головой забухали тяжелые кованые сапоги. Потом раздался
выстрел. Я понял: дружок мой нарочно бросился бежать в сторону от
оврага, чтобы отвлечь немцев от меня. Я прислушался, задыхаясь. Снова
ударил выстрел. И услышал я далекий, слабый вскрик. Потом стало очень
тихо... Я как припадочный бился. Я зубами грыз землю, чтобы не
закричать, я всей грудью на свои руки навалился, чтобы не дать им
схватиться за оружие и не ударить по фашистам. А ведь нельзя мне было
себя обнаруживать. Надо выполнить задание до конца. Погибнут без меня
наши. Не выберутся.
Опираясь на локти, цепляясь за ветви, пополз я... После уже ничего не
помню. Помню только - когда открыл глаза, увидел над собой совсем близко
лицо Андрея...
Ну вот, так мы и выбрались через тот овраг из лесу.

Он остановился, передохнул и медленно обвел глазами весь зал.
- Вот, товарищи, кому я жизнью своей обязан, кто нашу часть вызволить
из беды помог. Понятно, стоять бы ему тут, у этого стола. Да вот не
вышло... И есть у меня еще одна просьба к вам... Почтим, товарищи,
память дружка моего безвестного - героя безымянного... Вот даже и как
звать его, спросить не успел...
И в большом зале тихо поднялись летчики, танкисты, моряки, генералы,
гвардейцы - люди славных боев, герои жестоких битв, поднялись, чтобы
почтить память маленького, никому неведомого героя, имени которого никто
не знал. Молча стояли понурившиеся люди в зале, и каждый по-своему видел
перед собой кудлатого мальчонку, веснушчатого и голопятого, с синей
замурзанной тряпочной на босой ноге...

    ПРИМЕЧАНИЯ

Это одно из самых первых произведений советской литературы,
запечатлевших подвиг юного героя Великой Отечественной войны, отдавшего
свою жизнь для спасения жизни других людей. Этот рассказ написан на
основе настоящего события, о котором говорилось в письме, присланном в
Радиокомитет. Лев Кассиль работал тогда на радио и, прочитав это письмо,
сразу написал рассказ, который вскоре же был передан по радио и вошел в
сборник рассказов писателя "Есть такие люди", вышедший в Москве в
издательстве "Советский писатель" в 1943 году, а также в сборник
"Обыкновенные ребята" и др. По радио он передавался неоднократно.
1. Кореши - в некоторых областях так называют друзей, земляков, то
есть людей одного "корня".

    ЛИНИЯ СВЯЗИ

Памяти сержанта Новикова
Лишь несколько кратких информационных строк было напечатано в газетах
об этом. Я не стану повторять их вам, потому что все, кто читал это
сообщение, запомнили его навсегда. Нам неизвестны подробности, мы не
знаем, как жил человек, совершивший этот подвиг. Мы знаем только, как
кончилась его жизнь. Товарищам его в лихорадочной спешке боя некогда
было записывать все обстоятельства того дня. Придет еще время, когда
героя воспоют в балладах, вдохновенные страницы будут охранять
бессмертие и славу этого поступка. Но каждый из нас, прочитавших
коротенькое, скупое сообщение о человеке и его подвиге, захотел сейчас
же, ни на минуту не откладывая, ничего не дожидаясь, представить, как
все это свершилось... Пусть меня поправят потом те, кто участвовал в
этом бою, может быть, я не совсем точно представляю себе обстановку или
прошел мимо каких-то деталей, а что-то прибавил от себя, но я расскажу
обо всем так, как увидело поступок этого человека мое воображение,
взволнованное пятистрочной газетной заметкой.
Я увидел просторную снежную равнину, белые холмы и редкие перелески,
сквозь которые, шурша о ломкие стебли, мчался морозный ветер. Я
расслышал надсадный и охрипший голос штабного телефониста, который,
ожесточенно вертя рукоятку коммутатора и нажимая кнопки, тщетно вызывал
часть, занимавшую отдаленный рубеж. Враг окружал эту часть. Надо было
срочно связаться с ней, сообщить о начавшемся обходном движении
противника, передать с командного пункта приказ о занятии другого
рубежа, иначе - гибель... Пробраться туда было невозможно. На
пространстве, которое отделяло командный пункт от ушедшей далеко вперед
части, сугробы лопались, словно огромные белые пузыри, и вся равнина
пенилась, как пенится и бурлит взбугренная поверхность закипевшего
молока.
Немецкие минометы били по всей равнине, взметая снег вместе с комьями
земли. Вчера ночью через эту смертную зону связисты проложили кабель.
Командный пункт, следя за развитием боя, слал по этому проводу указания,
приказы и получал ответные сообщения о том, как идет операция. Но вот
сейчас, когда требовалось немедленно изменить обстановку и отвести
передовую часть на другой рубеж, связь внезапно прекратилась. Напрасно
бился над своим аппаратом, припадая ртом к трубке, телефонист:
- Двенадцатая!.. Двенадцатая!.. Ф-фу... - Он дул в трубку.- Арина!
Арина!.. Я - Сорока!.. Отвечайте... Отвечайте!.. Двенадцать восемь дробь
три!.. Петя! Петя!.. Ты меня слышишь? Дай отзыв, Петя!.. Двенадцатая! Я
- Сорока!.. Я - Сорока! Арина, вы слышите нас? Арина!..
Связи не было.
- Обрыв,- сказал телефонист.
И вот тогда человек, который только вчера под огнем прополз всю
равнину, хоронясь за сугробами, переползая через холмы, зарываясь в снег
и волоча за собой телефонный кабель, человек, о котором мы прочли потом
в газетной заметке, поднялся, запахнул белый халат, взял винтовку, сумку
с инструментами и сказал очень просто:
- Я пошел. Обрыв. Ясно. Разрешите?
Я не знаю, что говорили ему товарищи, какими словами напутствовал его
командир. Все понимали, на что решился человек, отправляющийся в
проклятую зону...
Провод шел сквозь разрозненные елочки и редкие кусты. Вьюга звенела в
осоке над замерзшими болотцами. Человек полз. Немцы, должно быть, вскоре
заметили его. Маленькие вихри от пулеметных очередей, курясь,
затанцевали хороводом вокруг. Снежные смерчи разрывов подбирались к
связисту, как косматые призраки, и, склоняясь над ним, таяли в воздухе.
Его обдавало снежным прахом. Горячие осколки мин противно взвизгивали
над самой головой, шевеля взмокшие волосы, вылезшие из-под капюшона, и,
шипя, плавили снег совсем рядом...
Он не слышал боли, но почувствовал, должно быть, страшное онемение в
правом боку и, оглянувшись, увидел, что за ним по снегу тянется розовый
след. Больше он не оглядывался. Метров через триста он нащупал среди
вывороченных обледенелых комьев земли колючий конец провода. Здесь
прерывалась линия. Близко упавшая мина порвала провод и далеко в сторону
отбросила другой конец кабеля. Ложбинка эта вся простреливалась
минометами. Но надо было отыскать другой конец оборванного провода,
проползти до него, снова срастить разомкнутую линию.
Грохнуло и завыло совсем близко. Стопудовая боль обрушилась на
человека, придавила его к земле. Человек, отплевываясь, выбрался из-под
навалившихся на него комьев, повел плечами. Но боль не стряхивалась, она
продолжала прижимать человека к земле. Человек чувствовал, что на него
наваливается удушливая тяжесть. Он отполз немного, и, наверное, ему
показалось, что там, где он лежал минуту назад, на пропитанном кровью
снегу, осталось все, что было в нем живого, а он двигается уже отдельно
от самого себя. Но как одержимый он карабкался дальше по склону холма.
Он помнил только одно - надо отыскать висящий где-то там, в кустах,
конец провода, нужно добраться до него, уцепиться, подтянуть, связать. И
он нашел оборванный провод. Два раза падал человек, прежде чем смог
приподняться. Что-то снова жгуче стегнуло его по груди, он повалился, но
опять привстал и схватился за провод. И тут он увидел, что немцы
приближаются. Он не мог отстреливаться: руки его были заняты... Он стал
тянуть проволоку на себя, отползая назад, но кабель запутался в кустах.
Тогда связист стал подтягивать другой конец. Дышать ему становилось все
труднее и труднее. Он спешил. Пальцы его коченели...
И вот он лежит неловко, боком на снегу и держит в раскинутых,
костенеющих руках концы оборванной линии. Он силится сблизить руки,
свести концы провода вместе. Он напрягает мышцы до судорог. Смертная
обида томит его. Она горше боли и сильнее страха... Всего лишь несколько
сантиметров разделяют теперь концы провода. Отсюда к переднему краю
обороны, где ожидают сообщения отрезанные товарищи, идет провод... И
назад, к командному пункту, тянется он. И надрываются до хрипоты
телефонисты... А спасительные слова помощи не могут пробиться через эти
несколько сантиметров проклятого обрыва! Неужели не хватит жизни, не
будет уже времени соединить концы провода? Человек в тоске грызет снег
зубами. Он силится встать, опираясь на локти. Потом он зубами зажимает
один конец кабеля и в исступленном усилии, перехватив обеими руками
другой провод, подтаскивает его ко рту. Теперь не хватает не больше
сантиметра. Человек уже ничего не видит. Искристая тьма выжигает ему
глаза. Он последним рывком дергает провод и успевает закусить его, до
боли, до хруста сжимая челюсти. Он чувствует знакомый кисловато-соленый
вкус и легкое покалывание языка. Есть ток! И, нашарив винтовку
помертвевшими, но теперь свободными руками, он валится лицом в снег,
неистово, всем остатком своих сил стискивая зубы. Только бы не
разжать... Немцы, осмелев, с криком набегают на него. Но опять он
наскреб в себе остатки жизни, достаточные, чтобы приподняться в
последний раз и выпустить в близко сунувшихся врагов всю обойму... А
там, на командном пункте, просиявший телефонист кричит в трубку:
- Да, да! Слышу! Арина? Я - Сорока! Петя, дорогой! Принимай: номер
восемь по двенадцатому.
...Человек не вернулся обратно. Мертвый, он остался в строю, на
линии. Он продолжал быть проводником для живых. Навсегда онемел его рот.
Но, пробиваясь слабым током сквозь стиснутые его зубы, из конца в конец
поля сражения неслись слова, от которых зависели жизни сотен людей и
результат боя. Уже отомкнутый от самой жизни, он все еще был включен в
ее цепь. Смерть заморозила его сердце, оборвала ток крови в оледеневших
сосудах. Но яростная предсмертная воля человека торжествовала в живой
связи людей, которым он остался верен и мертвый.
Когда в конце боя передовая часть, получив нужные указания, ударила
немцам во фланг и ушла от окружения, связисты, сматывая кабель,
наткнулись на человека, полузанесенного поземкой. Он лежал ничком,
уткнувшись лицом в снег. В руке его была винтовка, и окоченевший палец
застыл на спуске. Обойма была пуста. А поблизости в снегу нашли четырех
убитых немцев. Его приподняли, и за ним, вспарывая белизну сугроба,
потащился прикушенный им провод. Тогда поняли, как была восстановлена
линия связи во время боя...
Так крепко были стиснуты зубы, зажавшие концы кабеля, что пришлось
обрезать провод в углах окоченевшего рта. Иначе не освободить было
человека, который и после смерти стойко нес службу связи. И все вокруг
молчали, стиснув зубы от боли, пронявшей сердце, как умеют молчать в
горе русские люди, как молчат они, если попадают, обессиленные от ран, в
лапы "мертвоголовых",- наши люди, у которых никакой мукой, никакими
пытками не разжать стиснутых зубов, не вырвать ни слова, ни стона, ни
закушенного провода.

    ПРИМЕЧАНИЯ

Рассказ написан в начале войны и посвящен памяти сержанта Новикова, о
подвиге которого говорилось в одном из фронтовых сообщений той поры.
Тогда же рассказ был передан по радио и напечатан в сборнике рассказов
Льва Кассиля, изданном в 1942 году в библиотеке журнала "Огонек".
Сборник так и назывался - "Линия связи".

    ЗЕЛЕНАЯ ВЕТОЧКА

С. Л. С.
На Западном фронте мне пришлось некоторое время жить в землянке
техника-интенданта Тарасникова. Он работал в оперативной части штаба
гвардейской бригады. Тут же, в землянке, помещалась его канцелярия.
Трехлинейная лампешка освещала низкий сруб. Пахло свежим тесом, земляной
сыростью и сургучом. Сам Тарасников, невысокий, болезненного вида
молодой человек со смешными рыжими усиками и желтым, обкуренным ртом,
встретил меня вежливо, но не слишком приветливо.
- Устроитесь вот тут,- сказал он мне, указывая на топчан и тотчас
снова склоняясь над своими бумагами.- Сейчас вам подстелят палатку.
Надеюсь, моя контора вас не стеснит? Ну и вы, рассчитываю, тоже особенно
мешать нам не будете. Условимся так. Присаживайтесь пока.
И я стал жить в подземной канцелярии Тарасникова.
Это был очень беспокойный, необычайно дотошный и придирчивый
работяга. Целые дни он надписывал и заклеивал пакеты, припечатывал их
сургучом, согретым над лампой, рассылал какие-то донесения, принимал
бумаги, перечерчивал карты, стучал одним пальцем на заржавленной
машинке, тщательно выбивая каждую букву. По вечерам его мучили приступы
лихорадки, он глотал акрихин, но лечь в госпиталь категорически
отказывался:
- Что вы, что вы! Куда же я уйду? Да тут все дело без меня станет!
Все на мне и держится. На день мне уйти - так потом год не распутаешься
тут...
Поздно ночью, вернувшись с переднего края обороны, засыпая на своем
топчане, я все еще видел за столом усталое и бледное лицо Тарасникова,
освещенное огнем лампы, деликатно, ради меня, приспущенным, и укутанное
табачным туманом. От глиняной печурки, сложенной в углу, шел горячий
чад. Усталые глаза Тарасникова слезились, но он продолжал надписывать и
заклеивать пакеты. Потом он вызывал связного, который дожидался за
плащ-палаткой, повешенной у входа в нашу землянку, и я слышал следующий
разговор.
- Кто из пятого батальона? - спрашивал Тарасников.
- Я из пятого батальона,- отвечал связной.
- Примите пакет... Вот. Возьмите его в руки. Так. Видите, написано
здесь: "Срочно". Следовательно, доставить немедленно. Вручить лично
командиру. Понятно? Не будет командира - передадите комиссару. Комиссара
не будет - разыщите. Больше никому не передавать. Ясно? Повторите.
- Доставить пакет срочно,- как на уроке, однотонно повторял связной.-
Лично командиру, если не будет - комиссару, если не будет - отыскать.
- Правильно. В чем понесете пакет?
- Да уж обыкновенно... Вот тут, в кармане.
- Покажите ваш карман.- И Тарасников подходил к высокому связному,
становился на цыпочки, просовывал руку под плащ-палатку, за пазуху
шинели, и проверял, нет ли прорех в кармане.
- Так, в порядке. Теперь учтите: пакет секретный. Следовательно, если
попадетесь противнику, что будете делать?
- Да что вы, товарищ техник-интендант, зачем же я буду попадаться!
- Попадаться незачем, совершенно верно, но я вас спрашиваю: что
будете делать, если попадетесь?
- Да я сроду никогда не попадусь...
- А я вас спрашиваю, если? Так вот, слушайте. Если что, опасность
какая, так содержимое съешьте, не читая. Конверт разорвать и бросить.
Ясно? Повторите.
- В случае опасности конверт разорвать и бросить, а что посередке -
съесть.
- Правильно. Через сколько времени вручите пакет?
- Да тут минут сорок и идти всего.
- Точнее прошу.
- Да так, товарищ техник-интендант, я считаю, не больше пятидесяти
минут пройду.
- Точнее.
- Да через час-то уж наверняка доставлю.
- Так. Заметьте время.- Тарасников щелкал огромными кондукторскими
часами.- Сейчас двадцать три пятьдесят. Значит, обязаны вручить не
позднее ноль пятьдесят минут. Ясно? Можете идти.
И этот диалог повторялся с каждым посыльным, с каждым связным.
Покончив со всеми пакетами, Тарасников укладывался. Но и во сне он
продолжал учить связных, обижался на кого-то, и часто ночью меня будил
его громкий суховатый, отрывистый голос:
- Как стоите? Вы куда пришли? Это вам не парикмахерская, а канцелярия
штаба! - четко говорил он во сне.
- Почему вошли, не доложившись? Выйдите и войдите еще раз. Пора
научиться порядку. Так. Погодите. Видите, человек ест? Можете обождать,
у вас не срочный пакет. Дайте человеку поесть... Распишитесь... Время
отправления... Можете идти. Вы свободны...
Я тормошил его, пытаясь разбудить. Он вскакивал, смотрел на меня мало
осмысленным взглядом и, снова повалившись на койку, прикрывшись шинелью,
мгновенно погружался в свои штабные сны. И опять принимался быстро
говорить.
Все это было не очень приятно. И я уже подумывал, как бы мне
перебраться в другую землянку. Но однажды вечером, когда я вернулся в
нашу халупку, основательно промокнув под дождем, и сел на корточки перед
печкой, чтобы растопить ее, Тарасников встал из-за стола и подошел ко
мне.
- Тут, значит, получается так,- сказал он несколько виновато.- Я,
видите ли, решил временно не топить печки. Давайте деньков пять
воздержимся. А то, знаете, печка угар дает, и это, видимо, отражается на
ее росте... Плохо на нее воздействует.
Я, ничего не понимая, смотрел на Тарасникова:
- На чьем росте? На росте печки?
- При чем же тут печка? - обиделся Тарасников.- Я, по-моему,
выражаюсь достаточно ясно. Этот самый чад, он, видно, плохо действует...
Она совсем расти перестала.
- Да кто расти перестал?
- А вы что же, до сих пор не обратили внимания? - уставившись на меня
с негодованием, закричал Тарасников.- А это что? Не видите? - И он с
внезапной нежностью поглядел на низкий бревенчатый потолок нашей
землянки.
Я привстал, поднял лампу и увидел, что толстый кругляш вяза в потолке

Лев Кассиль

Семь рассказов

ПОЗИЦИЯ ДЯДИ УСТИНА

Маленькая, по окна вросшая в землю изба дяди Устина была крайней с околицы. Все село как бы сползло под гору; только домик дяди Устина утвердился над кручей, глядя покривившимися тусклыми окнами на широкую асфальтовую гладь шоссе, по которому целый день из Москвы и в Москву шли машины.

Я не раз бывал в гостях у радушного и говорливого Устина Егоровича вместе с пионерами из одного подмосковного лагеря. Старик мастерил замечательные луки-самострелы. Тетива на его луках была тройной, скрученной на особый манер. При выстреле лук пел, как гитара, и стрела, окрыленная прилаженными маховыми перышками синицы или жаворонка, не вихлялась в полете и точно попадала в мишень. Луки-самострелы дяди Устина славились во всех окружных лагерях пионеров. И в домике Устина Егоровича всегда было вдосталь свежих цветов, ягод, грибов - то были щедрые дары благодарных лучников.

У дяди Устина было и собственное оружие, столь же старомодное, впрочем, как и деревянные арбалеты, которые он мастерил для ребят. То была старая берданка, с которой дядя Устин выходил на ночное дежурство.

Так жил дядя Устин, ночной караульщик, и на пионерских лагерных стрельбищах звонко пели его скромную славу тугие тетивы, и вонзались в бумажные мишени оперенные стрелы. Так он жил в своей маленькой избушке на крутогоре, читал третий год подряд забытую пионерами книгу о неукротимом путешественнике капитане Гатерасе французского писателя Жюль-Верна, не зная ее выдранного начала и не спеша добраться до конца. А за окошком, у которого он сиживал под вечер, до своего дежурства, по шоссе бежали и бежали машины.

Но этой осенью все изменилось на шоссе. Веселых экскурсантов, которые прежде под выходные дни мчались мимо дяди Устина в нарядных автобусах в сторону знаменитого поля, где когда-то французы почувствовали, что они не смогут одолеть русских, - шумных и любопытных экскурсантов сменили теперь строгие люди, в суровом молчании ехавшие с винтовками на грузовиках или смотревшие с башен двигающихся танков. На шоссе появились красноармейцы-регулировщики. Они стояли там днем и ночью, в жару, в непогоду и в стужу. Красными и желтыми флажками они показывали, куда надо ехать танкистам, куда - артиллеристам, и, показав направление, отдавали честь едущим на Запад.

Война подбиралась все ближе и ближе. Солнце на заходе медленно наливалось кровью, повисая в недоброй дымке. Дядя Устин видел, как косматые взрывы, жилясь, выдирали из охавшей земли деревья с корнем. Немец изо всех сил рвался к Москве. Части Красной Армии разместились в селе и укрепились тут, чтобы не пропускать врага к большой дороге, ведущей на Москву. Дяде Устину пытались втолковать, что ему нужно уйти из села - тут будет большой бой, жестокое дело, а домик у дядюшки Размолова стоит с краю, и удар падет на него.

Но старик уперся.

Я за выслугу своих летов пенсию от государства имею, - твердил дядя Устин, - как я, будучи прежде, работал путевым обходчиком, а теперь, стало быть, по ночной караульной службе. И тут сбоку кирпичный завод. К тому же склады имеются. Я не в законном праве получаюсь, ежли я с места уйду. Меня государство на пенсии держало, стало быть, теперь и оно передо мной свою выслугу лет имеет.

Так и не удалось уговорить упрямого старика. Дяди Устин вернулся к себе во двор, засучил рукава выгоревшей рубашки и взялся за лопату.

Стало быть, тут и будет моя позиция, - промолвил он.

Бойцы и сельские ополченцы всю ночь помогали дяде Устину превращать его избушку в маленькую крепость. Увидев, как готовят противотанковые бутылки, он бросился сам собирать порожнюю посуду.

Эх, мало я по слабости здоровья закладывал, - сокрушался он, - у людей иных под лавкой цельная аптека посуды... И половинки, и четвертинки...

Бой начался на рассвете. Он сотрясал землю за соседним лесом, закрыв дымом и тонкой пылью холодное ноябрьское небо. Внезапно на шоссе появились мчавшиеся во весь свой пьяный дух немецкие мотоциклисты. Они подпрыгивали на кожаных седлах, нажимали на сигналы, вопили вразброд и палили во все стороны наобум Лазаря, как определил со своего чердака дядя Устин. Увидев перед собой стальные рогатки-ежи, закрывшие шоссе, мотоциклисты круто свернули в сторону и, не разбирая дороги, почти не сбавляя скорости, помчались по обочине, скатываясь в канаву и с ходу выбираясь из нее. Едва они поравнялись с косогором, на котором стояла избушка дяди Устина, как сверху под колеса мотоциклов покатились тяжелые бревна, сосновые кругляши. Это дядя Устин незаметно подполз к самому краю обрыва и столкнул вниз припасенные здесь со вчерашнего дня большие стволы сосен. Не успев притормозить, мотоциклисты на полном ходу наскочили на бревна. Они кубарем летели через них, а задние, не в силах остановиться, наезжали на упавших... Бойцы из села открыли огонь из пулеметов. Немцы расползались, как раки, вываленные на кухонный стол из базарной кошелки. Изба дяди Устина тоже не молчала. Среди сухих винтовочных выстрелов можно было расслышать кряжистый дребезг его старой берданки.

Эти рассказы Лев Кассиль написал в годы Великой Отечественной войны. За каждым из них стоят реальная история - о мужестве и героизме русского народа на фронте и в тылу.

Лев Кассиль «Рассказ об отсутствующем»

Когда в большом зале штаба фронта адъютант командующего, заглянув в список награждённых, назвал очередную фамилию, в одном из задних рядов поднялся невысокий человек. Кожа на его обострившихся скулах была желтоватой и прозрачной, что наблюдается обычно у людей, долго пролежавших в постели. Припадая на левую ногу, он шёл к столу. Командующий сделал короткий шаг навстречу ему, вручил орден, крепко пожал награждённому руку, поздравил и протянул орденскую коробку.

Награждённый, выпрямившись, бережно принял в руки орден и коробку. Он отрывисто поблагодарил, чётко повернулся, как в строю, хотя ему мешала раненая нога. Секунду он стоял в нерешительности, поглядывая то на орден, лежавший у него на ладони, то на товарищей по славе, собравшихся тут. Потом снова выпрямился:

— Разрешите обратиться?

— Пожалуйста.

— Товарищ командующий... И вот вы, товарищи, — заговорил прерывающимся голосом награждённый, и все почувствовали, что человек очень взволнован. — Дозвольте сказать слово. Вот в этот момент моей жизни, когда я принял великую награду, хочу я высказать вам о том, кто должен бы стоять здесь, рядом со мной, кто, может быть, больше меня эту великую награду заслужил и своей молодой жизни не пощадил ради нашей воинской победы.

Он протянул к сидящим в зале руку, на ладони которой поблёскивал золотой ободок ордена, и обвёл зал просительными глазами.

— Дозвольте мне, товарищи, свой долг выполнить перед тем, кого тут нет сейчас со мной.

— Говорите, — сказал командующий.

— Просим! — откликнулись в зале.

И тогда он рассказал.

— Вы, наверное, слышали, товарищи, — так начал он, — какое у нас создалось положение в районе Р. Нам тогда пришлось отойти, а наша часть прикрывала отход. И тут нас немцы отсекли от своих. Куда ни подадимся, всюду нарываемся на огонь. Бьют по нас немцы из миномётов, долбят лесок, где мы укрылись, из гаубиц, а опушку прочёсывают автоматами. Время истекло, по часам выходит, что наши уже закрепились на новом рубеже, сил противника мы оттянули на себя достаточно, пора бы и до дому: время на соединение оттягиваться. А пробиться, видим, ни в какую нельзя. И здесь оставаться дольше нет никакой возможности. Нащупал нас немец, зажал в лесу, почуял, что наших тут горсточка всего-навсего осталась, и берёт нас своими клещами за горло. Вывод ясен: надо пробиваться окольным путём.

А где он, этот окольный путь? Куда направление выбрать? И командир наш, лейтенант Буторин Андрей Петрович, говорит: «Без разведки предварительной тут ничего не получится. Надо порыскать да пощупать, где у них щёлка имеется. Если найдём, проскочим». Я, значит, сразу вызвался. «Дозвольте, — говорю, — мне попробовать, товарищ лейтенант?» Внимательно посмотрел он на меня. Тут уже не в порядке рассказа, а, так сказать, сбоку, должен объяснить, что мы с Андреем из одной деревни — кореши. Сколько раз на рыбалку ездили на Исеть! Потом оба вместе на медеплавильном работали в Ревде. Одним словом, друзья-товарищи. Посмотрел он на меня внимательно, нахмурился. «Хорошо, — говорит, — товарищ Задохтин, отправляйтесь. Задание вам ясно?»

Вывел он меня на дорогу, оглянулся, схватил за руку. «Ну, Коля, — говорит, — давай простимся с тобой на всякий случай. Дело, сам понимаешь, смертельное. Но раз вызвался, то отказать тебе не смею. Выручай, Коля... Мы тут больше двух часов не продержимся. Потери чересчур большие...» — «Ладно, — говорю, — Андрей, мы с тобой не в первый раз в такой оборот угодили. Через часок жди меня. Я там высмотрю, что надо. Ну а уж если не вернусь, кланяйся там нашим, на Урале...»

И вот пополз я, хоронюсь по-за деревьями. Попробовал в одну сторону — нет, не пробиться: густым огнём немцы по тому участку кроют. Пополз в обратную сторону. Там на краю лесочка овраг был, буерак такой, довольно глубоко промытый. А на той стороне у буерака — кустарник, и за ним — дорога, поле открытое. Спустился я в овраг, решил к кустикам подобраться и сквозь них высмотреть, что в поле делается. Стал я карабкаться по глине наверх, вдруг замечаю, над самой моей головой две босые пятки торчат. Пригляделся, вижу: ступни маленькие, на подошвах грязь присохла и отваливается, как штукатурка, пальцы тоже грязные, поцарапанные, а мизинчик на левой ноге синей тряпочкой перевязан — видно, пострадал где-то... Долго я глядел на эти пятки, на пальцы, которые беспокойно шевелились над моей головой. И вдруг, сам не знаю почему, потянуло меня щекотнуть эти пятки... Даже и объяснить вам не могу. А вот подмывает и подмывает... Взял я колючую былинку да и покорябал ею легонько одну из пяток. Разом исчезли обе ноги в кустах, и на том месте, где торчали из ветвей пятки, появилась голова. Смешная такая, глаза перепуганные, безбровые, волосы лохматые, выгоревшие, а нос весь в веснушках.

— Ты что тут? — говорю я.

— Я, — говорит, — корову ищу. Вы не видели, дядя? Маришкой зовут. Сама белая, а на боке чёрное. Один рог вниз торчит, а другого вовсе нет... Только вы, дядя, не верьте... Это я всё вру... пробую так. Дядя, — говорит, — вы от наших отбились?

— А это кто такие ваши? — спрашиваю.

— Ясно кто — Красная Армия... Только наши вчера за реку ушли. А вы, дядя, зачем тут? Вас немцы зацапают.

— А ну, иди сюда, — говорю. — Расскажи, что тут, в твоей местности, делается.

Голова исчезла, опять появилась нога, а ко мне по глиняному склону на дно оврага, как на салазках, пятками вперёд, съехал мальчонка лет тринадцати.

— Дядя, — зашептал он, — вы скорее отсюда давайте куда-нибудь. Тут немцы. У них вон у того леса четыре пушки стоят, а здесь сбоку миномёты ихние установлены. Тут через дорогу никакого ходу нету.

— И откуда, — говорю, — ты всё это знаешь?

— Как, — говорит, — откуда? Даром, что ли, с утра наблюдаю?

— Для чего же наблюдаешь?

— Пригодится в жизни, мало ль что...

Стал я его расспрашивать, и малец рассказал мне про всю обстановку. Выяснил я, что овраг идёт по лесу далеко и по дну его можно будет вывести наших из зоны огня. Мальчишка вызвался проводить нас. Только мы стали выбираться из оврага в лес, как вдруг засвистело в воздухе, завыло и раздался такой треск, словно вокруг половину деревьев разом на тысячи сухих щепок раскололо. Это немецкая мина угодила прямо в овраг и рванула землю около нас. Темно стало у меня в глазах. Потом я высвободил голову из-под насыпавшейся на меня земли, огляделся: где, думаю, мой маленький товарищ? Вижу, медленно приподымает он свою кудлатую голову от земли, начинает выковыривать пальцем глину из ушей, изо рта, из носа.

— Вот это так дало! — говорит. — Попало нам, дядя, с вами, как богатым... Ой, дядя, — говорит, — погодите! Да вы ж раненый.

Хотел я подняться, а ног не чую. И вижу: из разорванного сапога кровь плывёт. А мальчишка вдруг прислушался, вскарабкался к кустам, выглянул на дорогу, скатился опять вниз и шепчет:

— Дядя, — говорит, — сюда немцы идут. Офицер впереди. Честное слово! Давайте скорее отсюда. Эх ты, как вас сильно...

Попробовал я шевельнуться, а к ногам словно по десять пудов к каждой привязано. Не вылезти мне из оврага. Тянет меня вниз, назад...

— Эх, дядя, дядя, — говорит мой дружок и сам чуть не плачет, — ну, тогда лежите здесь, дядя, чтоб вас не слыхать, не видать. А я им сейчас глаза отведу, а потом вернусь, после...

Побледнел он так, что веснушек ещё больше стало, а глаза у самого блестят. «Что он такое задумал?» — соображаю я. Хотел было его удержать, схватил за пятку, да куда там! Только мелькнули над моей головой его ноги с растопыренными чумазыми пальцами — на мизинчике синяя тряпочка, как сейчас вижу. Лежу я и прислушиваюсь. Вдруг слышу: «Стоять!.. Стоять! Не ходить дальше!»

Заскрипели над моей головой тяжёлые сапоги, я расслышал, как немец спросил:

— Ты что такое тут делал?

— Я, дяденька, корову ищу, — донёсся до меня голос моего дружка, — хорошая такая корова, сама белая, а на боке чёрное, один рог вниз торчит, а другого вовсе нет, Маришкой зовут. Вы не видели?

— Какая такая корова? Ты, я вижу, хочешь болтать мне глупости. Иди сюда близко. Ты что такое лазал тут уж очень долго, я тебя видел, как ты лазал.

— Дяденька, я корову ищу... — стал опять плаксиво тянуть мой мальчонка. И внезапно по дороге чётко застучали его лёгкие босые пятки.

— Стоять! Куда ты смел? Назад! Буду стрелять! — закричал немец.

Над моей головой забухали тяжёлые, кованые сапоги. Потом раздался выстрел. Я понял: дружок мой нарочно бросился бежать в сторону от оврага, чтобы отвлечь немцев от меня. Я прислушался, задыхаясь. Снова ударил выстрел. И услышал я далёкий, слабый вскрик. Потом стало очень тихо... Я как припадочный бился. Я зубами грыз землю, чтобы не закричать, я всей грудью на свои руки навалился, чтобы не дать им схватиться за оружие и не ударить по фашистам. А ведь нельзя мне было себя обнаруживать. Надо выполнить задание до конца. Погибнут без меня наши. Не выберутся.

Опираясь на локти, цепляясь за ветви, пополз я. После уже ничего не помню. Помню только: когда открыл глаза, увидел над собой совсем близко лицо Андрея...

Ну вот, так мы и выбрались через тот овраг из лесу.

Он остановился, передохнул и медленно обвёл глазами весь зал.

— Вот, товарищи, кому я жизнью своей обязан, кто нашу часть вызволить из беды помог. Понятно, стоять бы ему тут, у этого стола. Да вот не вышло. И есть у меня ещё одна просьба к вам... Почтим, товарищи, память дружка моего безвестного, героя безымянного... Вот даже и как звать его, спросить не успел...

И в большом зале тихо поднялись лётчики, танкисты, моряки, генералы, гвардейцы — люди славных боёв, герои жестоких битв, поднялись, чтобы почтить память маленького, никому не ведомого героя, имени которого никто не знал. Молча стояли понурившиеся люди в зале, и каждый по-своему видел перед собой кудлатого мальчонку, веснушчатого и голопятого, с синей замурзанной тряпочкой на босой ноге...

Лев Кассиль «Линия связи»

Памяти сержанта Новикова

Лишь несколько кратких информационных строк было напечатано в газетах об этом. Я не стану повторять их вам, потому что все, кто читал это сообщение, запомнили его навсегда. Нам не известны подробности, мы не знаем, как жил человек, совершивший этот подвиг. Мы знаем только, как кончилась его жизнь. Товарищам его в лихорадочной спешке боя некогда было записывать все обстоятельства того дня. Придёт ещё время, когда героя воспоют в балладах, вдохновенные страницы будут охранять бессмертие и славу этого поступка. Но каждый из нас, прочитавших коротенькое, скупое сообщение о человеке и его подвиге, захотел сейчас же, ни на минуту не откладывая, ничего не дожидаясь, представить, как всё это свершилось... Пусть меня поправят потом те, кто участвовал в этом бою, может быть, я не совсем точно представляю себе обстановку или прошёл мимо каких-то деталей, а что-то прибавил от себя, но я расскажу обо всём так, как увидело поступок этого человека моё воображение, взволнованное пятистрочной газетной заметкой.

Я увидел просторную снежную равнину, белые холмы и редкие перелески, сквозь которые, шурша о ломкие стебли, мчался морозный ветер. Я расслышал надсадный и охрипший голос штабного телефониста, который, ожесточённо вертя рукоятку коммутатора и нажимая кнопки, тщетно вызывал часть, занимавшую отдалённый рубеж. Враг окружал эту часть. Надо было срочно связаться с ней, сообщить о начавшемся обходном движении противника, передать с командного пункта приказ о занятии другого рубежа, иначе — гибель... Пробраться туда было невозможно. На пространстве, которое отделяло командный пункт от ушедшей далеко вперёд части, сугробы лопались, словно огромные белые пузыри, и вся равнина пенилась, как пенится и бурлит взбугрённая поверхность закипевшего молока.

Немецкие миномёты били по всей равнине, взметая снег вместе с комьями земли. Вчера ночью через эту смертную зону связисты проложили кабель. Командный пункт, следя за развитием боя, слал по этому проводу указания, приказы и получал ответные сообщения о том, как идёт операция. Но вот сейчас, когда требовалось немедленно изменить обстановку и отвести передовую часть на другой рубеж, связь внезапно прекратилась. Напрасно бился над своим аппаратом, припадая ртом к трубке, телефонист:

— Двенадцатая!.. Двенадцатая!.. Ф-фу... — Он дул в трубку. — Арина! Арина!.. Я — Сорока!.. Отвечайте... Отвечайте!.. Двенадцать восемь дробь три!.. Петя! Петя!.. Ты меня слышишь? Дай отзыв, Петя!.. Двенадцатая! Я — Сорока!.. Я — Сорока! Арина, вы слышите нас? Арина!..

Связи не было.

— Обрыв, — сказал телефонист.

И вот тогда человек, который только вчера под огнём прополз всю равнину, хоронясь за сугробами, переползая через холмы, зарываясь в снег и волоча за собой телефонный кабель, человек, о котором мы прочли потом в газетной заметке, поднялся, запахнул белый халат, взял винтовку, сумку с инструментами и сказал очень просто:

— Я пошёл. Обрыв. Ясно. Разрешите?

Я не знаю, что говорили ему товарищи, какими словами напутствовал его командир. Все понимали, на что решился человек, отправляющийся в проклятую зону...

Провод шёл сквозь разрозненные ёлочки и редкие кусты. Вьюга звенела в осоке над замёрзшими болотцами. Человек полз. Немцы, должно быть, вскоре заметили его. Маленькие вихри от пулемётных очередей, курясь, затанцевали хороводом вокруг. Снежные смерчи разрывов подбирались к связисту, как косматые призраки, и, склоняясь над ним, таяли в воздухе. Его обдавало снежным прахом. Горячие осколки мин противно взвизгивали над самой головой, шевеля взмокшие волосы, вылезшие из-под капюшона, и, шипя, плавили снег совсем рядом.

Он не слышал боли, но почувствовал, должно быть, страшное онемение в правом боку и, оглянувшись, увидел, что за ним по снегу тянется розовый след. Больше он не оглядывался. Метров через триста он нащупал среди вывороченных обледенелых комьев земли колючий конец провода. Здесь прерывалась линия. Близко упавшая мина порвала провод и далеко в сторону отбросила другой конец кабеля. Ложбинка эта вся простреливалась миномётами. Но надо было отыскать другой конец оборванного провода, проползти до него, снова срастить разомкнутую линию.

Грохнуло и завыло совсем близко. Стопудовая боль обрушилась на человека, придавила его к земле. Человек, отплёвываясь, выбрался из- под навалившихся на него комьев, повёл плечами. Но боль не стряхивалась, она продолжала прижимать человека к земле. Человек чувствовал, что на него наваливается удушливая тяжесть. Он отполз немного, и, наверное, ему показалось, что там, где он лежал минуту назад, на пропитанном кровью снегу, осталось всё, что было в нём живого, а он двигается уже отдельно от самого себя. Но как одержимый он карабкался дальше по склону холма. Он помнил только одно: надо отыскать висящий где-то там, в кустах, конец провода, нужно добраться до него, уцепиться, подтянуть, связать. И он нашёл оборванный провод. Два раза падал человек, прежде чем смог приподняться. Что-то снова жгуче стегнуло его по груди, он повалился, но опять привстал и схватился за провод. И тут он увидел, что немцы приближаются. Он не мог отстреливаться: руки его были заняты... Он стал тянуть проволоку на себя, отползая назад, но кабель запутался в кустах. Тогда связист стал подтягивать другой конец. Дышать ему становилось всё труднее и труднее. Он спешил. Пальцы его коченели...

И вот он лежит неловко, боком на снегу и держит в раскинутых, костенеющих руках концы оборванной линии. Он силится сблизить руки, свести концы провода вместе. Он напрягает мышцы до судорог. Смертная обида томит его. Она горше боли и сильнее страха... Всего лишь несколько сантиметров разделяют теперь концы провода. Отсюда к переднему краю обороны, где ожидают сообщения отрезанные товарищи, идёт провод... И назад, к командному пункту, тянется он. И надрываются до хрипоты телефонисты... А спасительные слова помощи не могут пробиться через эти несколько сантиметров проклятого обрыва! Неужели не хватит жизни, не будет уже времени соединить концы провода? Человек в тоске грызёт снег зубами. Он силится встать, опираясь на локти. Потом он зубами зажимает один конец кабеля и в исступлённом усилии, перехватив обеими руками другой провод, подтаскивает его ко рту. Теперь не хватает не больше сантиметра. Человек уже ничего не видит. Искристая тьма выжигает ему глаза. Он последним рывком дёргает провод и успевает закусить его, до боли, до хруста сжимая челюсти. Он чувствует знакомый кисловато-солёный вкус и лёгкое покалывание языка. Есть ток! И, нашарив винтовку помертвевшими, но теперь свободными руками, он валится лицом в снег, неистово, всем остатком своих сил стискивая зубы. Только бы не разжать!.. Немцы, осмелев, с криком набегают на него. Но опять он наскрёб в себе остатки жизни, достаточные, чтобы приподняться в последний раз и выпустить в близко сунувшихся врагов всю обойму... А там, на командном пункте, просиявший телефонист кричит в трубку:

— Да, да! Слышу! Арина? Я — Сорока! Петя, дорогой! Принимай: номер восемь по двенадцатому.

Человек не вернулся обратно. Мёртвый, он остался в строю, на линии. Он продолжал быть проводником для живых. Навсегда онемел его рот. Но, пробиваясь слабым током сквозь стиснутые его зубы, из конца в конец поля сражения неслись слова, от которых зависели жизни сотен людей и результат боя. Уже отомкнутый от самой жизни, он всё ещё был включён в её цепь. Смерть заморозила его сердце, оборвала ток крови в оледеневших сосудах. Но яростная предсмертная воля человека торжествовала в живой связи людей, которым он остался верен и мёртвый.

Когда в конце боя передовая часть, получив нужные указания, ударила немцам во фланг и ушла от окружения, связисты, сматывая кабель, наткнулись на человека, полузанесённого позёмкой. Он лежал ничком, уткнувшись лицом в снег. В руке его была винтовка, и окоченевший палец застыл на спуске. Обойма была пуста. А поблизости в снегу нашли четырёх убитых немцев. Его приподняли, и за ним, вспарывая белизну сугроба, потащился прикушенный им провод. Тогда поняли, как была восстановлена линия связи во время боя...

Так крепко были стиснуты зубы, зажавшие концы кабеля, что пришлось обрезать провод в углах окоченевшего рта. Иначе не освободить было человека, который и после смерти стойко нёс службу связи. И все вокруг молчали, стиснув зубы от боли, пронявшей сердце, как умеют молчать в горе русские люди, как молчат они, если попадают, обессиленные от ран, в лапы «мёртвоголовых», — наши люди, у которых никакой мукой, никакими пытками не разжать стиснутых зубов, не вырвать ни слова, ни стона, ни закушенного провода.

Лев Кассиль «Зеленая веточка»

На Западном фронте мне пришлось некоторое время жить в землянке техника-интенданта Тарасникова. Он работал в оперативной части штаба гвардейской бригады. Тут же, в землянке, помещалась его канцелярия. Трёхлинейная лампёшка освещала низкий сруб. Пахло свежим тёсом, земляной сыростью и сургучом. Сам Тарасников, невысокий, болезненного вида молодой человек, со смешными рыжими усиками и жёлтым, обкуренным ртом, встретил меня вежливо, но не слишком приветливо.

— Устроитесь вот тут, — сказал он мне, указывая на топчан и тотчас снова склоняясь над своими бумагами. — Сейчас вам подстелят палатку. Надеюсь, моя контора вас не стеснит? Ну и вы, рассчитываю, тоже особенно мешать нам не будете. Условимся так. Присаживайтесь пока.

И я стал жить в подземной канцелярии Тарасникова. Это был очень беспокойный, необычайно дотошный и придирчивый работяга. Целые дни он надписывал и заклеивал пакеты, припечатывал их сургучом, согретым над лампой, рассылал какие-то донесения, принимал бумаги, перечерчивал карты, стучал одним пальцем на заржавленной машинке, тщательно выбивая каждую букву. По вечерам его мучили приступы лихорадки, он глотал акрихин, но лечь в госпиталь категорически отказывался:

— Что вы, что вы! Куда же я уйду? Да тут всё дело без меня станет! Всё на мне и держится. На день мне уйти — так потом год не распутаешься тут...

Поздно ночью, вернувшись с переднего края обороны, засыпая на своём топчане, я всё ещё видел за столом усталое и бледное лицо Тарасникова, освещённое огнём лампы, деликатно, ради меня приспущенным, и укутанное табачным туманом. От глиняной печурки, сложенной в углу, шёл горячий чад. Усталые глаза Тарасникова слезились, но он продолжал надписывать и заклеивать пакеты. Потом он вызывал связного, который дожидался за плащ-палаткой, повешенной у входа в нашу землянку, и я слышал следующий разговор.

— Кто из пятого батальона? — спрашивал Тарасников.

— Я из пятого батальона, — отвечал связной.

— Примите пакет... Вот. Возьмите его в руки. Так. Видите, написано здесь: «Срочно». Следовательно, доставить немедленно. Вручить лично командиру. Понятно? Не будет командира — передадите комиссару. Комиссара не будет — разыщите. Больше никому не передавать. Ясно? Повторите.

— Доставить пакет срочно, — как на уроке, однотонно повторял связной. — Лично командиру, если не будет — комиссару, если не будет — отыскать.

— Правильно. В чём понесёте пакет?

— Да уж обыкновенно... Вот тут, в кармане.

— Покажите ваш карман. — И Тарасников подходил к высокому связному, становился на цыпочки, просовывал руку под плащ-палатку, за пазуху шинели, и проверял, нет ли прорех в кармане. — Так, в порядке. Теперь учтите: пакет секретный. Следовательно, если попадётесь противнику, что будете делать?

— Да что вы, товарищ техник-интендант, зачем же я буду попадаться!

— Попадаться незачем, совершенно верно, но я вас спрашиваю: что будете делать, если попадётесь?

— Да я сроду никогда не попадусь...

— А я вас спрашиваю, если? Так вот, слушайте. Если что, опасность какая, так содержимое съешьте не читая. Конверт разорвать и бросить. Ясно? Повторите.

— В случае опасности конверт разорвать и бросить, а что посерёдке — съесть.

— Правильно. Через сколько времени вручите пакет?

— Да тут минут сорок и идти всего.

— Точнее прошу.

— Да так, товарищ техник-интендант, я считаю, не больше пятидесяти минут пройду.

— Точнее.

— Да через час-то уж наверняка доставлю.

— Так. Заметьте время. — Тарасников щёлкал огромными кондукторскими часами. — Сейчас двадцать три пятьдесят. Значит, обязаны вручить не позднее ноля пятьдесяти минут. Ясно? Можете идти.

И этот диалог повторялся с каждым посыльным, с каждым связным. Покончив со всеми пакетами, Тарасников укладывался. Но и во сне он продолжал учить связных, обижался на кого-то, и часто ночью меня будил его громкий, суховатый, отрывистый голос.

— Как стоите? Вы куда пришли? Это вам не парикмахерская, а канцелярия штаба! — чётко говорил он во сне.

— Почему вошли, не доложившись? Выйдите и войдите ещё раз. Пора научиться порядку. Так. Погодите. Видите: человек ест? Можете обождать, у вас не срочный пакет. Дайте человеку поесть... Распишитесь... Время отправления... Можете идти. Вы свободны...

Я тормошил его, пытаясь разбудить. Он вскакивал, смотрел на меня малоосмысленным взглядом и, снова повалившись на койку, прикрывшись шинелью, мгновенно погружался в свои штабные сны. И опять принимался быстро говорить.

Всё это было не очень приятно. И я уже подумывал, как бы мне перебраться в другую землянку. Но однажды вечером, когда я вернулся в нашу халупку, основательно промокнув под дождём, и сел на корточки перед печкой, чтобы растопить её, Тарасников встал из-за стола и подошёл ко мне.

— Тут, значит, получается так, — сказал он несколько виновато. — Я, видите ли, решил временно не топить печки. Давайте деньков пять воздержимся. А то, знаете, печка угар даёт, и это, видимо, отражается на её росте... Плохо на неё воздействует.

Я, ничего не понимая, смотрел на Тарасникова.

— На чьём росте? На росте печки?

— При чём же тут печка? — обиделся Тарасников. — Я, по-моему, выражаюсь достаточно ясно. Этот самый чад, он, видно, плохо действует... Она совсем расти перестала.

— Да кто расти перестал?

— А вы что же, до сих пор не обратили внимания? — уставившись на меня, с негодованием закричал Тарасников. — А это что? Не видите? — И он с внезапной нежностью поглядел на низкий бревенчатый потолок нашей землянки.

Я привстал, поднял лампу и увидел, что толстый кругляш вяза в потолке пустил зелёный росток. Бледненький и нежный, с зыбкими листочками, он протянулся под потолок. В двух местах его поддерживали белые тесёмочки, приколотые кнопками к потолочине.

— Понимаете? — заговорил Тарасников. — Всё время росла. Такая славная веточка вымахнула. А тут стали мы с вами топить часто, а ей, видно, не нравится. Я вот тут зарубочки делал на бревне, и даты у меня проставлены. Видите, как сперва быстро росла. Иной день по два сантиметра вытягивала. Даю вам честное, благородное слово! А как стали мы с вами чадить тут, вот уже три дня не наблюдаю роста. Так ей и захиреть недолго. Давайте уж воздержимся. И курить бы надо поменьше. Стебелёчек-то нежненький, на него всё влияет. А меня, знаете, интересует: доберётся он до выхода? А? Ведь

так, чертёнок, и тянется поближе к воздуху, где солнце, чует из-под земли.

И мы легли спать в нетопленной, сырой землянке. На другой день я, чтобы снискать расположение Тарасникова, сам уже заговорил с ним о его веточке.

— Ну как, — спросил я, сбрасывая с себя мокрую плащ-палатку, — растёт?

Тарасников выскочил из-за стола, посмотрел мне внимательно в глаза, желая проверить, не смеюсь ли я над ним, но, увидев, что я говорю серьёзно, с тихим восторгом поднял лампу, отвёл её чуточку в сторону, чтобы не закоптить свою веточку, и почти шёпотом сообщил мне:

— Представьте себе, почти на полтора сантиметра вытянулась. Я же говорил, топить не надо. Просто удивительное это явление природы!..

Ночью немцы обрушили на наше расположение массированный артиллерийский огонь. Я проснулся от грохота близких разрывов, выплёвывая землю, которая от сотрясения обильно посыпалась на нас сквозь бревенчатый потолок. Тарасников тоже проснулся и зажёг лампочку. Всё ухало, дрожало и тряслось вокруг нас. Тарасников поставил лампочку на середину стола, откинулся на койке, заложив руки за голову.

— Я так думаю, что большой опасности нет. Не повредит её? Конечно, сотрясение, но тут над нами три наката. Разве уж только прямое попадание. А я её, видите, подвязал. Словно предчувствовал...

Я с интересом поглядел на него.

Он лежал, запрокинув голову на подложенные за затылок руки, и с нежной заботой смотрел на зелёный слабенький росточек, вившийся под потолком. Он просто забыл, видимо, о том, что снаряд может обрушиться на нас самих, разорваться в землянке, похоронить нас заживо под землёй. Нет, он думал только о бледной зелёной веточке, протянувшейся под потолком нашей халупы. Только за неё беспокоился он.

И часто теперь, когда я встречаю на фронте и в тылу взыскательных, очень занятых, суховатых на первый взгляд, малоприветливых как будто людей, я вспоминаю техника-интенданта Тарасникова и его зелёную веточку. Пусть грохочет огонь над головой, пусть промозглая сырость земли проникает в самые кости, всё равно — лишь бы уцелел, лишь бы дотянулся до солнца, до желанного выхода робкий, застенчивый зелёный росток.

И кажется мне, что есть у каждого из нас своя заветная зелёная веточка. Ради неё готовы мы перенести все мытарства и невзгоды военной поры, потому что твёрдо знаем: там, за выходом, завешанным сегодня отсыревшей плащ- палаткой, солнце непременно встретит, согреет и даст новые силы дотянувшейся, нами выращенной и сбережённой ветке нашей.

Далеко на севере, на самом краю нашей земли, у холодного Баренцева моря, стояла всю войну батарея знаменитого командира Поночевного. Тяжёлые пушки укрылись в скалах на берегу, и ни один немецкий корабль не мог безнаказанно пройти мимо нашей морской заставы.

Не раз пробовали немцы захватить эту батарею. Но артиллеристы Поночевного и близко к себе врага не подпускали. Хотели немцы уничтожить заставу — тысячи снарядов посылали из дальнобойных орудий. Устояли наши артиллеристы и сами таким огнём ответили врагу, что вскоре замолчали немецкие пушки — разбили их меткие снаряды Поночевного. Видят немцы: с моря не взять Поночевного, с суши не разбить. Решили ударить с воздуха. День за днём посылали немцы воздушных разведчиков. Коршунами кружились они над скалами, высматривая, где спрятались пушки Поночевного. А потом налетали большие бомбардировщики, швыряли с неба на батарею огромные бомбы.

Если взять все пушки Поночевного и взвесить их, а потом подсчитать, сколько бомб и снарядов обрушили немцы на этот клочок земли, то выйдет, что вся батарея весила раз в десять меньше, чем страшный груз, сброшенный на неё врагом...

Я бывал в те дни на батарее Поночевного. Весь берег там был разворочен бомбами. Чтоб пробраться к скалам, где стояли пушки, пришлось перелезать через большие ямы-воронки. Некоторые из этих ям были так просторны и глубоки, что в каждой из них уместился бы хороший цирк с ареной и местами для зрителей.

С моря дул холодный ветер. Он разогнал туман, и я рассмотрел на дне огромных воронок маленькие круглые озёра. У воды сидели на корточках батарейцы Поночевного и мирно стирали свои полосатые тельняшки. Все они недавно были моряками и нежно берегли матросские тельняшки, которые им остались на память о флотской службе.

Меня познакомили с Поночевным. Весёлый, немножко курносый, с хитрыми глазами, смотревшими из-под козырька морской фуражки. Только мы разговорились, как сигнальщик на скале закричал:

— Воздух!

— Есть! Завтрак подан. Сегодня завтрак дадут горячий. Укрывайтесь! — проговорил Поночевный, оглядывая небо.

Небо загудело над нами. Двадцать четыре «юнкерса» и несколько маленьких «мессершмиттов» летели прямо на батарею. За скалами громко, торопясь, застучали наши зенитки. Потом тонко заверещал воздух. Мы не успели добраться до укрытия, — земля охнула, высокая скала недалеко от нас раскололась, и камни завизжали над нашими головами. Твёрдый воздух ушиб меня и повалил на землю. Я залез под нависшую скалу и прижался к камню. Я чувствовал, как ходит подо мной каменный берег.

Грубый ветер взрывов толкался мне в уши и волок из-под скалы. Цепляясь за землю, я что есть силы зажмурил глаза.

От одного сильного и близкого взрыва глаза у меня сами раскрылись, как раскрываются окна в доме при землетрясении. Я уж было собрался опять зажмуриться, как вдруг увидел, что справа от меня, совсем близко, в тени под большим камнем, шевелится что-то белое, маленькое, продолговатое. И при каждом ударе бомбы это маленькое, белое, продолговатое смешно дрыгалось и снова замирало. Меня так разобрало любопытство, что я уже не думал об опасности, не слышал взрывов. Мне только хотелось узнать, что за странная штука дрыгается там под камнем. Я подобрался ближе, заглянул под камень и рассмотрел белый заячий хвостишко. Я подивился: откуда он здесь? Мне известно было, что зайцы тут не водятся.

Грохнул близкий разрыв, хвостишко судорожно задёргался, а я поглубже втиснулся в расщелину скалы. Я очень сочувствовал хвостику. Самого зайца мне не было видно. Но я догадывался, что бедняге тоже не по себе, как и мне.

Раздался сигнал отбоя. И тотчас я увидел, как из-под камня медленно, задом выбирается крупный заяц-русак. Он вылез, поставил торчком одно ухо, затем поднял другое, прислушался. Потом заяц вдруг сухо, дробно, коротко пробил лапами по земле, словно сыграл отбой на барабане, и запрыгал к батарее, сердито прядая ушами.

Батарейцы собрались около командира. Сообщали результаты зенитного огня. Оказывается, пока я там изучал зайкин хвост, зенитчики сбили два немецких бомбардировпщка. Оба упали в море. А ещё два самолёта задымили и сразу повернули домой. У нас на батарее бомбами повредило одно орудие и осколком легко ранило двух бойцов. И тут я опять увидел косого. Заяц, часто подёргивая кончиком своего горбатого носа, обнюхал камни, потом заглянул в капонир, где укрывалось тяжёлое орудие, присел столбиком, сложив на животике передние лапы, осмотрелся и, словно заметив нас, прямёхонько направился к Поночевному. Командир сидел на камне. Заяц подскочил к нему, забрался на колени, упёрся передними лапками в грудь Поночевного, дотянулся и стал усатой мордочкой тереться о подбородок командира. А командир обеими руками гладил его уши, прижатые к спинке, пропускал их через ладони... Никогда в жизни не видел я, чтоб заяц держался так вольно с человеком. Случалось встречать мне совсем ручных заек, но стоило коснуться ладонью их спины, и они замирали от ужаса, припадая к земле. А этот держался с командиром запанибрата.

— Ах ты, Зай-Заич! — говорил Поночевный, внимательно осматривая своего приятеля. — Ах ты, нахальный зверюга... не покорябало тебя? Не знакомы с нашим Зай-Заичем? — спросил он меня. — Это мне подарочек разведчики с Большой земли привезли. Паршивенький был, малокровный такой с виду, а у нас отъелся. И привык ко мне, зайчина, прямо ходу не даёт. Так и бегает за мной. Куда я, туда и он. Обстановка у нас, конечно, для заячьей натуры не очень подходящая. Сами могли убедиться — шумно живём. Ну, ничего, наш Зай-Заич теперь уже малый обстрелянный. Даже ранение имел, сквозное.

Поночевный взял осторожно левое ухо зайца, расправил его, и я увидел зарубцевавшуюся дырочку в лоснящейся плюшевой, розоватой изнутри кожице.

— Осколочком прошибло. Ничего. Теперь зато в совершенстве изучил правила ПВО. Чуть налетят — он уже мигом где-нибудь укроется. А один раз вышло, так без Зай-Заича была бы нам полная труба. Честное слово! Долбили нас часов тридцать кряду. День полярный, солнце на вахте круглые сутки бессменно торчит, ну вот немцы и пользовались. Как это в опере поётся: «Ни сна, ни отдыха измученной душе». Так вот, стало быть, отбомбили они наконец, ушли. Небо в тучах, но видимость приличная. Огляделись мы: ничего как будто не предвидится. Решили отдохнуть. Сигнальщики наши тоже притомились, ну и проморгали. Только смотрим: Зай-Заич тревожится что-то. Уши наставил и передними лапами чечётку бьёт. Что такое? Нигде ничего не видно. Но знаете, какой у зайца слух? Что же вы думаете, не ошибся зайчина! Все звукоуловители опередил. Сигнальщики наши только через три минуты обнаружили самолёт противника. Но я уже успел на всякий случай команду дать заранее. Приготовились, в общем, к сроку. С того дня уже знаем: если Зай-Заич ухо наставил, чечётку бьёт, — следи за небом.

Я поглядел на Зай-Заича. Задрав хвостишко, он резво прыгал на коленях у Поночевного, искоса и с достоинством, как-то совсем не по- заячьи, озирал стоявших вокруг нас артиллеристов. И я подумал: «Какие же смельчаки, наверное, эти люди, если даже заяц, немного пожив с ними, сам перестал быть трусом!»

Лев Кассиль «Огнеопасный груз»

Я ребятки, выступать не великий мастер. Тем более, что образование у меня ниже среднего. Грамматику плохо знаю. Но раз уж такое дело и вы меня, ребятки, душевно приветствовали, то скажу...

Значит, так. По порядку. Когда вашу местность ещё только начали из-под немцев освобождать, получаю я с моим напарником, Лёшей Клоковым, в управлении дороги назначение: сопровождать вагон из Москвы. А в вагоне, объясняют, груз чрезвычайной важности, особого назначения и высшей срочности.

— Насчёт состава груза, — говорят, — ты, Севастьянов, чересчур не распространяйся по дороге. Намекай, что, мол, секретно, и всё. А то могут найтись какие-нибудь не вполне сознательные и отцепят тебя на малую скорость. А дело срочное до крайней чрезвычайности. Путёвка у тебя самим товарищем народным комиссаром подписана. Чувствуешь? — говорят.

— Соображаю, — говорю.

Выдали нам что требуется: тулупы новые, две винтовки, шапки-малахаи, фонари там сигнальные... Ну, словом, всё наше обзаведение, как полагается. Вагон наш перегнали с товарной станции на пассажирскую и подцепили на большую скорость к почтовому поезду дальнего следования.

Динь-бом... — второй звонок, пассажиры — в вагон, провожающие — вон, пишите письма, шибко не скучайте, совсем не забывайте, поехали!

— Ну, — говорю я своему Лёше Клокову, — в час добрый, с богом! Груз у нас особенный. Так что ты вникни: глазом моргнуть не моги на дневальстве. Словом, гляди, чтобы всё у нас было в цельности и сохранности до последнего. А не то я тебя, Алексей, милый человек, по всем законам военного времени продёрну.

— Да будет вам, Афанасий Гурыч! — это Алексей мне говорит. — Я и сам соображаю, что за груз. Это вы мне излишне говорите.

Раньше-то от Москвы до вас ехать не столь долго было. На седьмые сутки грузы прибывали. А теперь, конечно, кое-где вкруговую приходится объезжать, тем более что назначение в район военного действия.

Я уже на фронт не раз с эшелоном ходил. И под вагоном при бомбёжке полёживал, и на обстрел напарывался. Но на этот раз дело совсем особое. Груз уж очень интересный!

Вагон дали нам хороший, номер «172-256», товарный. Срок возврата — январь будущего года. Осмотр последний в августе был. И всё это на вагоне обозначено. Площадочка имеется тормозная, чин чином. На площадке той самой мы и ехали. Вагон-то в Москве запечатали под пломбу, чтобы не было разговоров, какой груз.

Дежурили, значит, по очереди с Алексеем. Он дневалит — я в резерве обогреваюсь. Я заступил — он в резервный вагон отдыхать идёт. Так и ехали. Прибыли на пятый день в узловую. А оттуда, значит, нам надо уже поворачивать по своему назначению. Отцепили нас.

Стоим час, два стоим. Ждём целый день. Торчим вторые сутки — не прицепляют. Я уже со всем начальством на станции переругался, до самого грузового диспетчера дошёл. Сидит такой в фуражке, при очках; в помещении жарынь, печка натоплена до нестерпимости, а он ещё воротник поднял. Перед ним на столе телефонная трубка рупором на раздвижке. А из угла, где рупор, его разные голоса вызывают. Это по дорожному телефону-селектору разговор идёт. Только и слышно: «Диспетчер?! Алло, диспетчер! Почему 74/8 не отправляется? Диспетчер, санитарная летучка просится. Принимать, диспетчер?!» А он сидит, словно и не слышит, откинулся в кресле и бубнит себе в рупор: «Камень бутовый — три платформы. Кора бересклета — двенадцать тонн, направление — Ставрополь. Скотоволос — три тонны. Краснодар. Пух-перо — тонна с четвертью. Кожсырьё — две с половиной». Я своими бумажками шелестеть начал, перед его очками документами помахиваю, печати издали показываю, а читать в подробности не даю. Такой, думаю, бюрократ, суконная душа, не может воспринять, какой я груз везу.

Нет! Куда там... И глядеть не желает, и подцеплять меня отказывается, отправление не даёт, велит очереди ждать. Лёшка мой не выдержал.

— Слушай, — говорит, — пойми, груз-то у нас особый, секретный! Не приведи бог, какая воздушная опасность, так вы от нашего вагона сами тут в пух-перо обратитесь.

— Позвольте, — говорит тот, — так вы бы сразу и объявили, что у вас груз огнеопасный. Чего же вы двое суток тянули? Стоят с таким грузом и молчат! Идите скорее, на третьем пути воинский эшелон составляется, через час отправление даю. Если начальник спорить не будет, я ваш поставлю.

Бежим на третий путь. Я Алёше Клокову говорю:

— Слушай, Клоков, где же это ты у нас взрывчатку нашёл?

— Помалкивай себе, Гурыч, в бумажку. Эдакий камень бутовый только взрывчаткой и колыхнёшь. Сам видишь.

Ну, в общем, уговорили. Поставили нас в хвост. Через час дали отправление.

Теперь такая картина. Эшелон этот на самый фронт идёт. Везут всякое такое, чего вам и знать не предусмотрено, не могу сказать. Словом, взрывчатым вагоном испугать их уж нельзя. Куда там! Ну а направление наше идёт на станцию Синегубовка. А потом разъезд Степняки, Молибога, Синереченская, Рыжики, Бор-Горелый, Старые Дубы, Казявино, Козодоевка, Чибрики, Гать и, значит, наш город, станция назначения. А фронт тут кручёный. И в местности ещё кое-где бои. Так что ехать-то надо с оглядкой.

День едем — ничего, порядок. Правда, летали над нами какие-то, кружились. Одни говорят — наши, другие доказывают — немцы. Кто их разберёт! Бомбами не кидались. И у нас в эшелоне на двух площадках зенитки были — огонь не давали.

А местность кругом сильно разорённая. Недавно ещё тут немец был. Пожёг всё, злодей, порушил, глядеть жалко. Пустынь горелая... И дорога на живую нитку пошита. Еле едем.

Прибыли мы под вечер на станцию Синереченскую.

Пошёл я за кипятком, чайком решил согреться. Хлеба получил по рейсовым карточкам. Возвращаюсь обратно, к своему вагону. А вечер был дождливый, ветреный. Продрало меня порядком. Иду мечтаю про чаёк. Влезаю на площадку, гляжу — сидит кто-то. Забился в угол, как веник.

— Это ещё что за прибавление семейства? Клоков, ты чего смотришь? Не видишь, постороннее лицо? Законопорядков не знаешь?

А это девчонка, годков этак двенадцати. Сидит, нахохлилась. На ней стёганка ватная, грязным полотенцем перепоясана заместо кушака. Из-под полушалка стриженые волосы торчат. Худая, немытая. А глаза так и стригут.

— Дяденька, меня с того поезда ссадили. Можно? Мне только до Козодоевки доехать.

— Какие, — говорю, — такие Козолуповки, Козодоевки! Инструкции не знаешь? А ну кыш- кыш, шевелись, ишь какие завелись! Скидывай отсюда свои мешки. Гляди какая расторопная пристроилась! Спекулянничать небось ездила? Наловчилась с малых лет, — говорю я ей.

— Я, — говорит, — не спекулянничать. Это я сухарей везу своим. Я их уже два года не видала. Вот уехала к тёте за Ростов, а сюда немцы вошли. У меня там, в Козодоевке, мама и братик Серёжа.

— И разговоров твоих слышать не хочу и не желаю. Слезай!

Но тут Клоков мой подходит, отзывает меня в сторону и говорит:

— Слушай, Гурыч, а пускай себе едет. От неё ось не переломится, букса не сгорит, поезд не расцепится. Намаялась девчонка.

— Да ты что, — говорю, — Алексей, соображение у тебя хоть на копейку осталось? Воинский эшелон, вагон чрезвычайный, а мы «зайцев» возить будем. Ишь ты, приютил, какой добренький!

Девчонка как вскочит! Стёганка ватная до колен ей, рукава завёрнуты. Взвалила мешки на плечо — и давай меня чествовать.

— Ох, вредный ты до чего, — говорит, — дядька! И личность у тебя кривая, это тебя от злости перекосило. У тебя и злость, как у собаки кость, поперёк горла застряла!

И утюжит меня всякими такими словами. Эдакая дерзкая девчонка!

Я говорю:

— Цыц сейчас же! Ты за кого себя понимаешь? Ты кто? Нуль цена тебе. Посмотри ты какая дерзкая! Я тебя в пять раз старше да во сто раз умнее, а ты мне такие невыразимые слова. А корить меня, что личность немножко на одну сторону повело, так это довольно совестно. Это у меня ещё от крушения с той войны.

А она мешки собрала свои, котомочки навесила — да вдруг отвернулась, в стенку вагона лбом ткнулась и как заревёт, заголосит, словно паровоз у закрытого семафора. На всю станцию слыхать. А у меня никакого интереса нет лишнее внимание на наш вагон навлекать. Уж прицепили, едем, никто не проверяет, что за груз, и слава богу, молчи себе.

— Афанасий Гурыч, ладно, довезём её, никто и не заметит.

— Нечего меня в цари Ироды зачислять, — говорю. — Что мне, жалко, что ли, пусть едет. Только я знать ничего не знаю. В случае обнаружат — ты в ответственности, с тебя спрос.

Девчонка ко мне кидается:

— Можно, да? Позволили? — и начинает мешочки с плеч скидывать. — Спасибочко вам! Нет, вы тоже ничего. А сперва, сначала я испугалась. Вот, думаю, наскочила на какого вредного... Дядя, а вас как звать?

— Ладно, ты много не разговаривай. «Дядя, дядя»!.. Заладила. Я тебя в племянницы не приглашал.

— А как же вас тогда: дедушка?

— Какой же я дедушка? Ты гляди лучше. Ус-то у меня без малейшей седой искорки.

— Гурыч его звать, — Алексей говорит.

— Фи! Смешно как...

— Чего тут смешного нашла? Обыкновенное имя, русское, родословное. От Гурия идёт. Смешно ей!.. Вот сгоню тебя с вагона — погляжу тогда, какие тебе хихоньки будут. Давай лучше дело, отвязывай кружку, я тебе кипяточку налью. Вот ещё, — говорю, — «зайцев» я не возил, так «зайчиха» приблудилась. На, пей, глотай. Да не давись, ошпаришься ты, анчутка!

— Я, — обижается, — не Анчутка, меня Дашей звать. Маркелова моя фамилия.

— Ну, пей да помалкивай, Дарья-скипи- дарья, сердитый самовар! Горячая какая! Пар из ушей идёт.

Пьёт она чай, дует, обжигается. Потом кинулась рыться в котомочке своей: вытащила луковичку, пол-луковички Алексею дала и меня угостила:

— Кушайте, дядя Гурыч, кушайте! Это мы с тётей на огороде сами вырастили. Он всего полезней, лук. В нём витамин. От него польза всему здоровью. Вы посолите, у меня соль есть, хотите? Дядя Гурыч, а чего у вас в вагоне едет?

Алексей рот было открыл, но я тут на него прикрикнул.

— Клоков, — говорю, — прикрой рот обратно. А ты уж рада, уши растопырила. Тебе, Дарья, этого знать не следует. Груз особой важности, под пломбой. Едешь — и скажи спасибо. Всё знать ей надо. До чего востроносая девчонка!

Приехали мы на станцию Рыжики ночью. «Зайчишка» наш в мой тулуп завернулась, притулилась на площадке, затихла, спит. Только мы прибыли — завыли паровозы, зенитки застучали: тревога. Налетело на нас штук, считай, десять. В темноте-то не разберёшь, но, думаю, не меньше. Раскинули осветительные люстры по небу и давай нас как миленьких бомбами молотить. Дашутка проснулась.

— Беги, — кричу я, — беги, — говорю, — вон за станцию, ложись в канаву за водокачкой!

А она не спешит.

— Я, — говорит, — лучше тут, с вами. А то мне там одной ещё страшнее будет.

Однако я её всё-таки прогнал в канаву. А сам с Лёшей остался при вагоне. Мало ли что... Загорится вдруг, а груз у меня такой — только искорку давай, заполыхает. Горючий груз.

Вот, думаю, неприятность! Уж совсем близко до назначения, а такая вдруг проруха получается. А с Рыжиков как раз поворот на ту ветку идёт, куда нам направление дано. И нас уже отцепили от эшелона. Как тревога началась, эшелон сразу со станции отправили. А наш вагон стоит один на пути, и немцы его ракетами освещают. И номер мне хорошо видать: «172-256», и срок возврата — январь на тот год. Ай-яй-яй, думаю, Афанасий Гурыч, не будет тебе возврата ни в том, ни в текущем году, ни через веки веков. Сейчас как чмокнут нас сверху, так и косточек тогда твоих не занумеровать.

Кругом меня бомбы рвутся, огонь брызжет, осколки вприпляс скачут по путям. А я возле вагона бегаю, на людей натыкаюсь, велю вагон наш с путей убрать поскорее. Говорю, так и так, мол, у меня особый груз взрывчатый. А от меня всё пуще шарахаются.

Я уже за ними бегу, кричу:

— Стойте! Это я так сказал. Это я от себя для ускорения накинул. Никакой у меня не взрывчатый! У меня там...

Не успел я договорить, ахнуло громом около меня. Обдало всего огнём, ударило с маху оземь. Приоткрыл я глаза, светло вокруг, светлым- светло. И гляжу: горит наш вагон. Пропал груз!

Кинулся я к вагону. По дороге меня ещё раз в воздухе перевернуло. Спасибо ещё, что не на рельсы, а в мягкий грунт угодил. Поднялся я, подскочил к вагону, а там уже Алексей мой действует. В руках у него огнетушитель шипит, а ногами он огонь топчет. Кинулся и я пламя топтать. На мне уже спецовка горит, но я сам себя не помню — груз надо спасать.

И что же вы думаете? Отстояли вагон! Хорошо ещё, немного загорелось. Один бок вагона маленько пострадал, дверь вырвало, внутри кое-чего попалило, но всё целое, ехать можно. Только одно плохо: видят теперь все наш особый груз — обнаружен на весь белый свет. Придётся везти на глазах у публики. Потому что дыра выгорела порядочная.

Отбили налёт. Дашутку мы с Алёшей еле отыскали. Забилась со страху в канаву. Эх ты, с вечера молодёжь, а утром не найдёшь!

— Цела? — спрашиваю.

— А что мне сделается? — отвечает. — Только ноги промочила в канаве.

Садится на подножку, разувается, снимает свои ботинки — у неё такие прегромадные были, лыжные, американские, откуда, уж не знаю — и выливает из них воду, чуть не по ведру из каждого.

— Залезай, — говорю, — обратно, заворачивайся в кожух, обсыхай. Можешь в самый вагон забираться. Теперь у нас вход и выход свободный. Двери-то вон вывернуло. Прощай все наши замки, пломбы!

Влезла она в вагон.

— Ой, — визжит, — тут книжки какие-то!

— Ну и что? — говорю. — К чему визг? Книжек не видала?

Я не помню, вам-то я сказывал вначале иль тоже не сказал, что вагон-то наш учебниками гружён был? Ну, буквари там, арифметики, географии, задачники, примеры всякие.

Этот вагон народный комиссар всеобщего образования товарищ Потёмкин из Москвы послал в освобождённые районы, откуда немцев повытурили. Дети тут два года не учились, немец все книги пожёг. Да чего вам говорить, вы это лучше меня тут знаете.

Вот сразу и послали из Москвы освобождённым ребятам в подарок восемьдесят пять тысяч учебников.

Ну, я так считал, что говорить, какой у меня груз, не стоит. Тут эшелоны со снарядами, составы с танками идут, воинские поезда следуют, фронтовые маршруты, а я с букварями полезу. Неуместно. Груз чересчур деликатный. Какой- нибудь дурак ещё обидится, и может скандал произойти.

А теперь уж скрывать как же? Всё наружу, всем насквозь видно.

— Плохо дело, — говорю, — Клоков! Теперь нас куда-нибудь отставят на тридесятый путь, и ожидай там своего череду.

А на воле уже светает. Пошёл я к начальнику станции. Тот меня к военному коменданту направил. Так, мол, и так, объясняю я коменданту. Имею назначение от самого главного комиссара всенародного обучения и просвещения, дети освобождённые ждут, груз крайней важности, такой груз надо бы по зелёной улице пустить, как на дороге говорят, чтобы везде зелёный семафор был, путь открытый. Ставьте нас в первую очередь.

А комендант смотрит на меня красными глазами, видно, уже сам ночи три не спал, сморился человек. И конечно, сперва слушать не хочет:

— Что такое, тут у меня без вас пробка — четвёртые сутки расшить не можем. Всё забито до крайности. Сейчас срочный эшелон к фронту следует, а вы тут с вашими арифметиками да грамматиками! Подождут ваши дважды два четыре. Ничего им не сделается. А то завтра прибудет ещё вагон с какими-нибудь сосками, слюнявками и распашонками, и тоже изволь гнать их без очереди?

Я уж не знаю, как мне на него воздействовать. Только вдруг слышу сзади голос такой солидный:

— Товарищ комендант, боюсь, что дети не по вашему графику растут. Если вы ничего не имеете против, я прицеплю этот вагон к своему составу.

Поворачивается и уходит. Посочувствовал, а сам на меня и не посмотрел даже: дескать, ничего особенного не сказал. Вот золотой человек!

Побежали мы на пути. И слышу я издали крик возле вагона. Гляжу, стоит какой-то малый, весь в масле, смазчик должно быть, а Дашутка

наша вцепилась в него и из рук книжку рвёт. В чём дело?

Смазчик этот говорит:

— Да отцепись ты, спецовку порвёшь! Брысь! Вот жадная!.. Папаша, — это уж он мне объясняет, — у тебя я там вижу брошюрки какие-то. Неужто жалко одну на завёртку дать? Покурить смерть как охота!

— Слушай, — говорю я ему, — это не простые книжки. Это научные. Можешь это понять? Из самой Москвы везём. А ты хочешь на дым пустить. Не совестно тебе?

Он книжку отдал обратно, поглядел, вздохнул. Ну, Алёша ему бумажку дал всё-таки. Обёртка нашлась у нас рваная.

Ну хорошо. Прицепили нас к воинскому составу.

Двинулись мы по направлению к фронту. Огляделся я, стал свои неты считать — что сгорело, что порвало, чтобы акт составить. Смотрю, Дарья моя в вагоне совсем уже обвыкла, прибралась. К фортке бумажные занавески пристроила, венчик, хитро так вырезанный узорами: кресты, звёздочки. И картинки хлебом на стенку приклеила. Посмотрел я на эти картинки, на занавесочки и обомлел...

— Погоди, — говорю, — это откуда бумагу взяла? Где картинки добыла?

— А это я, — говорит, — тут подобрала, зря валялись.

Гляжу, это она из учебников странички повыдергала. Я сперва было бранить её, а потом разобрался — ничего. Это она из тех книжек взяла, которые всё равно при бомбёжке порвало.

— Дядя Гурыч, вы не серчайте, — говорит. — Зато видите, как у нас теперь уютненько! Прямо как у тёти или дома у нас, в Козодоевке. Вы пока стоять там будете, в гости к нам приходите. Ох, мы вас с мамой угостим как, напечём всего разного! Кулеш по-казацки сделаем, со шпиком, — я везу. А ноги, дядя Гурыч, обтирать надо. Вон вы сколько грязюки навозили. За вами не наубираешься. Лёша небось сам ноги вытер о солому, а вы кругом наследили.

Что ж попишешь, хозяйку слушаться надо. Пошёл на солому, потоптался в ней, ровно курица в сенях.

Едем мы, значит, так, едем. От нечего делать я учебники почитывать стал, которые из упаковки взрывом повыбросило. Задачи интересные попадаются. Особенно одна понравилась мне, девятьсот пятый номер. По нашей специальности, железнодорожная задача, на все четыре действия с дробями. Я её даже в точности запомнил. От Москвы до Владивостока, сказано, девять

тысяч двести восемьдесят пять километров. Из этих городов следуют встречным направлением, стало быть, два поезда. Один прошёл столько- то, а другой от этого какую-то часть, и вот, значит, надо сосчитать, много ли между ними ещё осталось до скрещения. Интересная задачка. Стал я её было решать, да образование у меня ниже среднего, завязли мои поезда в сибирской тайге и ни взад ни вперёд. А Дашутка, хитрая голова, мигом, в два счёта решила. Потом стала меня ещё по таблице умножения гонять, вразбивку спрашивать. Я даже запыхался, пот прошиб.

— Ну, — говорю, — Дарья, этак я с тобой пока до места назначения доберусь, так полное среднее образование получу.

Едем мы туго. Стоим часто. Дорога фронтовая, перегруженная. Пути повреждены. А Дашутке не терпится скорее домой попасть. По ночам она не спит, чуть остановка — машиниста ругает, что тихо едет. Соскучилась. Да и верно. При солнце тепло, а при матери добро. А она два года матери не видала. Извелась девчонка, и смотреть на неё жалко. Тоненькая, бледная. Как запоёт вечером: «Есть кусточек среди поля, одинёшенек стоит...» — да подхватит с ней Лёша, так и мне всю душу занозят. Пробовал я было подтягивать, да у меня слух неспособен с детства. Смеются они только надо мной. Ну, я замолчу, не обижаюсь. Выйду с фонарём на тёмную станцию, потолкую с главным. А потом погудит опять в темноте наш паровик, пойдёт перезвон по буферам. Фыркнет, задышит часто паровоз, разбежится под уклон, и пойдут колёса таблицу умножения твердить. Так и слышится мне: «Семью семь — сорок девять! Семью семь — сорок девять!.. Сорок девять, сорок девять... Семью семь...»

Прибыли мы в Бор-Горелый. Оказалось, немцы впереди мост взорвали. Пришлось ехать вкруговую, через Иордановку, Валоватую. Разговоры на станциях тревожные. Где-то, говорят, немецкие танки отрезанные бродят.

Долго нас не принимали на станцию Стрекачи. Наконец пустили. Только вошли мы за стрелку, вдруг пальба. Кругом крик поднялся, пулемёты где-то застрекотали. Я сразу к Дарье:

— Ложись вот тут, за учебники! Ни одна пуля не прошибёт, лежи.

Пораскидал я книжки кипами, сделал ей вроде укрытия.

— Сиди, — говорю, — и нишкни.

А мы с Клоковым выскочили из вагона. Над нами пули так и чиркают: тью-тью!.. А по степи прямо к станции, глядим, танки заходят, и на них чёрные кресты. Вот это приехали! Попали!

Бойцы с нашего эшелона рассыпались все цепью, залегли вдоль полотна, отстреливаются. Кто ручным пулемётом действует, кто из противотанкового ружья бьёт, кто гранату приготовил. Мы с Лёшей подползли со своими винтовками, попросились, чтобы нас приняли. Указали нам наши места.

Лежим, стреляем со всеми. Задымил один немецкий танк. Второй загорелся. Это наши зенитчики с площадки прямой наводкой по немцам ударили. Третий танк в аккурат на нас повернул. Вдруг ка-ак грохнет за нами! Оглянулись, видим: один вагон в нашем составе, гружённый боеснарядами, в щепки разнесло. А с паровоза сигналы дают, что сейчас тронутся. Эшелон уйти со станции спешит.

Кинулись бойцы по вагонам. Рванул паровоз, заскрежетал весь состав, и пошёл поезд за стрелку. А наш вагон как был последним в хвосте, так и остался на месте. Взрывом-то перед нами вагон выбило, разорвало хвост поезду, мы и оказались отцепленные.

— Окончательно пропали мы, Алёша, — говорю я. — Давай хоть вагон взорвём, чтобы немцам груз не сдавать.

У нас гранаты были. Я отполз подале, уже было размахнулся, да вдруг вспомнил про Да- шутку нашу. Ведь она в вагоне осталась. Ах ты назола!

А из немецкого танка уже выскочили солдаты, рассыпались, бегут к нам, палят на ходу. Клоков подполз ко мне и говорит:

— Гурыч, давай скорее вытаскивай Дашку и кончай вагон. На тебе ещё одну гранату для верности. А я их пока тут задержу.

Сам пристроился за насыпью, винтовку на рельсы положил и бьёт немцев на выбор. А я ползком, ползком, посунулся к вагону, нырнул под него, пролез, поднялся с другой стороны и только влез на площадку, вижу: от семафора, из-за поворота, броневик по рельсам катит, вроде автодрезины. Как ударит с ходу, так только воздух у нас над головами забуравило. Бьёт на всём ходу бронемашина по немцам, спешит на станцию. А на путях обломки горят, того гляди, и наш вагон займётся.

И при такой опасности высовывается из двери вагонной Дашутка наша, кубарем скатывается вниз и бежит по шпалам прямо к броневику. Пули вокруг неё чиркают об рельсы, щёлкают, того и гляди, зацепят.

— Дашка, дура, ложись сейчас же! Куда полезла?..

А она подбегает прямёхонько к броневику. Оттуда из люка командир показался.

— Дядя, — кричит Даша, — дяденька, зацепляйте нас скорее, везите! А то мы сейчас пропадём совсем.

Я тоже на карачках подобрался туда. Встать боюсь — очень уж много надо мной этих свинцовых пчёл летает. Стою на четвереньках, вернее будет сказать, на трёх точках: правую-то руку к шапке приложил, честь честью, всё- таки ведь с командиром говорю.

— Товарищ, дорогой, разреши обратиться?.. Сделай милость, подсоби. Правительственный груз везу, чрезвычайного назначения, от самого народного комиссара. Вызволяйте! Хоть девчонку примите!

— Погоди! Что за груз такой? Быстро!

— Да, — говорю, — извиняюсь, книжки везём. Очень интересные.

— Хватит! Ясно. Вас и требуется нам. Меня командир с разъезда за вами отрядил. Живо прыгай в вагон к арифметикам своим! — приказывает командир. — Это чья девчонка? Твоя? Что ж она у тебя без надзора под пулями бегает? Ну, быстро!

Выскакивают из бронемашины двое, скидывают с пути обломки. Броневик подают к моему вагону. Орудие в башне туда-сюда дуло водит, палит, аккуратненько немцам порции выдаёт. А тем временем бойцы толстой цепью прикручивают мой вагон к своему крюку.

— Живо давай, быстро! — приказывает командир, а голос у него громче пушки. — Поворачивайся, Ткаченко, не возись!

А я кричу из-под вагона:

— Клоков! Алёша! Давай сюда скорее. Отправляемся!

Не отвечает Клоков.

Побежал я, пригибаясь, к тому месту, где Алёша за насыпью отстреливался. Подбежал туда да и сам повалился. Лежит мой Алексей, уткнулся в рельс, а с рельса на шпалу кровь сочится...

— Алёша, Алёша! — кричу. — Ты что, Алёша? Это я, слышишь? Гурыч это...

Командир из бронемашины зовёт:

— Эй, кондуктор, как тебя там... Долго ты будешь? Я тебя ждать не собираюсь.

— Товарищ командир! Помощника моего ранило, напарника... Подсобите, прошу.

Подскочили два бойца, взяли Алёшу на руки, а я ему голову пробитую поддерживаю. Подняли мы его в наш вагон, влезли и сами с Дашуткой. Загремела машина, тронулась, посыпались у нас учебники в вагоне, и пошёл наш во всём мире невиданный поезд со станции. Впереди броневик, а за ним наш вагон.

Много я в своей жизни поездил, всю Россию проколесил, а таким манером ещё сроду не ездил. Не приходилось. Гремит впереди бронемашина, несёмся мы за ней. Прыгает вагон на стыках, шатает его из стороны в сторону, вот-вот с откоса вниз грохнется...

Но мне не до того. Я с Алёшей бьюсь. Мне бойцы свой индивидуальный пакет дали, с марлей там, с ватой. Дашутка мне подсобляет, а у самой зубы стучат, хоть она их стиснуть старается и всё норовит отвернуться, чтобы на кровь Алёшину не глядеть.

— Ты уж подержись, Дашенька, — говорю, — не обмирай. Раз попали мы с тобой на войну, так тут «агу — не могу» позабудь. Не маленькая.

— Жалко мне очень, — говорит. — Вдруг если опасно!.. А? Дядя Гурыч?..

Забинтовали мы Алёше голову, как умели. Я ему подложил книжки, чтобы повыше было, тулуп подстелил. Молчит Алёша. Только когда тряхнёт вагон на стыке, стонет тихонечко. И как это его угораздило под пулю попасть, вот ведь горе какое!

— Клоков! Алёшка!.. — говорю ему я в самое ухо. — Довольно тебе, очухайся. Это я, Гурыч. Ну как, легче тебе?

Открыл он глаза, посмотрел на меня и легонько губами двинул:

— Гурыч... когда доедешь... скажи ребятам, как мы им везли...

— Да брось ты, Клоков! Мы с тобой, Алёша, вместе ещё обучаться станем.

Не помню, чего уж я ему тогда говорил такое, но сам-то я вижу, что дело плохо. Совсем никуда дело. Не доехать Алексею. Тень уж ему на лицо заходит.

— Клоков, — говорю, — ты подержись, милый! Как же я без тебя-то, один? Ты это пойми. Быть этого не может. Ты слушай, Алёша... А, Алёша?

Захолодела его рука в моей. Приложился я ухом к груди, послушал сердце, шапку снял. Только колёса под полом стучат и отдаются в тихой груди Алёшиной. Конец. Отмаялся. А Даша взглянула на меня и поняла всё сразу. Отошла в дальний угол вагона, села там комочком, подхватила руками коленки и, слышу я, шепчет:

— Хороший был, всех лучше. Это он меня первый пустил.

Да я и сам думаю, несправедливо вышло. Помоложе он меня, жить бы ему да поживать. А вот пуля его выбрала.

— Ну что же поделаешь, Дашенька, не всем помирать в очередь. Так уж вышло. А нам с тобой, видно, ещё ехать положено.

Хотел ей ещё что-то сказать, да и слов не нашёл. Тут с броневика кричат мне:

— Эй, кондуктор, тормози!

Я выскочил на площадку, стал прикручивать тормоза, чтобы вагон не насел на ходу на бронедрезину. Загремели стрелки под колёсами, влетели мы на станцию. А кругом люди сбегаются, бойцы с эшелона кричат, дивятся.

— Вот это да! Вот это доставлено, — говорят, — высшей скоростью!

Ну, я поблагодарил командира, только объявил, что не до радости мне, товарищ убит. Побежали за врачом, да уж поздно. Ни к чему врач...

Похоронили мы Алёшу Клокова тут же, возле станции Старые Дубы, за разбитой водокачкой. Я доску отесал, двумя камнями на могиле укрепил. А на доске написали так:

«Клоков Алексей Петрович. Год рождения 1912. Боец железнодорожного транспорта. Пал смертью храбрых при доставке особого груза в освобождённые районы. Дети, школьники, не забывайте его. Он вёз вам книжки из Москвы».

Поставили нас снова в хвост эшелона. Едем вдвоём с Дашуткой. Молчим. Всё про Алёшу думаем. За что ни возьмусь, всё его не хватает. Какой разговор ни начнём, обязательно Алёшей кончим. И не верится никак, что нет уже его совсем. Всё думается, сейчас на полустанке вскочит, чего в газетах новенького, расскажет, Дашку потормошит...

Через два дня к вечеру прибыли мы в Казявино.

Станция забита составами. С фронта идут, гружённые всякой железной рванью: танки на них немецкие «тигры», пушки «фердинанды». К фронту составы следуют военного назначения. И всякий товар гонят для освобождённых районов, где народ изголодался. Тут и хлеб, и цистерны, и тёс. Отсюда наш эшелон к фронту поворачивал.

Попрощались мы с начальником эшелона за руку, пожелали друг другу счастливого пути. Отцепили нас, поставили на запасный путь, ушёл эшелон. Опять я бегаю по станции, хлопочу, требую срочной отправки. А уж ночь опустилась, и дождь идёт. На станции хоть глаз выколи. Полное затемнение. Да немцы ещё недавно тут нахозяйничали перед уходом. Кругом рельсы вывороченные валяются, шпалы расколотые, щебень, железные балки, вагонные скаты. И днём-то еле пройдёшь. А тут ни зги не видать. Бегаю я по путям, натыкаюсь на всё. А фонарь у меня, как на грех, ветром задуло.

И вдруг мне говорят у блокпоста:

— Идите скорей, ваш вагон давно прицеплен, отправляют.

Побежал я обратно на пути. Нет нигде моего вагона. Не могу найти. Сюда бегу, туда кидаюсь. А в темноте разобрать ничего невозможно. Ношусь я как сумасшедший по станции, чуть не плачу. Спрашиваю всех: «Не видали вагон номер «172-256», с одного боку горелый?» Нет, никто не видал. Да и разве разглядишь тут что-нибудь, в эдакой темноте! А дождь льёт всё пуще и пуще. Вымок я до самых внутренностей. Дрожу весь как осина. Забежал я куда-то на пути, где уж и народу нет, спросить некого. Только ветер в темноте рваным железом погромыхивает. Слышу, состав какой-то пошёл, и как раз в ту сторону, куда и нам отправляться. Бегу я между составами, а слева и справа, навстречу и вдогонку колёса постукивают. Стой, погоди! Вот он, мой вагон, обгорелый сбоку, и площадка тормозная. Обогнал меня. Еле уцепился на ходу за поручни, навалился на площадку, кое-как влез. Ну, слава тебе господи!

— Дарья! — кричу я в вагон. — Жива, здорова? Заждалась, чай... Ай, Дашутка! Ты что, заснула, что ли?

Не отвечает. И тихо в вагоне, нет никого, пусто. Упало у меня сердце. Ах, Дашка ты, Дашка! Вот и понадейся на тебя. А обещала сторожить. Заждалась, должно быть, бедняжка, пошла искать меня да и заблудилась. Где уж тут девчонке найти, когда я и сам-то целый час плутал! Жалко мне стало девчонку, да что же делать? Где же её теперь искать? Ясно, отстала Дашка. А меня всего трясёт. Промок очень. И до того пальцы застыли — фонаря зажечь не могу.

Решил я сперва согреться. Пошарил в углу: стояла там у меня припасённая заветная поллитровочка. Еле нашёл — упала, откатилась к другой стенке. Выбил я пробочку, крякнул, хлебнул — полезли у меня глаза под самые брови. Батюшки! Да что это такое? Всякого я в жизни пробовал, самого крепкого... Маляры меня раз было политурой угощали — ничего... А другой раз музей эвакуировали, закоченел я на ветру, так студенты меня научным спиртом из-под ящерицы саламандры потчевали. Но такого зверства у меня ещё во рту в жизни не было. Вроде как зажигательную бомбу проглотил. Сел я на пол, а потом повалился во всём и лежу, раскрывши рот, словно селёдка на блюде. И как люди дышат, забыл, и голоса нет. Только хлюпаю, будто рваный сапог. А кругом во внутренности у меня всё карболкой шибает. Отдышался чуток, зажёг фонарь, гляжу — милые мои! — да я не в свой вагон залез... Вагон тоже повреждённый, видать, при бомбёжке, но только кругом бутыли какие-то стоят, аптекой воняет.

Тут я сообразил: это я в вагон с медикаментами влез. Лекарства, медикаменты тоже, видно, из Москвы послали для больниц в освобождённые районы. А я в темноте обмишурился, карболки хватил. В общем, полную себе внутреннюю дезинфекцию произвёл — и чувствую, ребятки, эти самые микробы из меня давай бог ноги. Еле отчихался. Потом чих прошёл, икота взяла. Ну, слава богу, думаю, хорошо, хоть карболка попалась, а то мог ещё йоду напиться.

Так. Ну, допустим, полечился, а что же дальше делать? Где мне мой вагон искать теперь, где Дарья моя, анчутка несчастная? Хотел я было соскочить на ходу, да поезд разогнался под уклон. И что толку соскакивать на перегоне? Что я один в поле буду делать, да ещё ночью?.. Вот комиссия отца Денисия, история кума Григория!

Замечаю, однако, что тормозит поезд, видно, к станции подъезжаем. Как стрелку проехали, я, не дожидаясь остановки, соскочил.

Тихо кругом. Составы стоят. Темно. Людей не слышно. Потом рожок где-то запел, паровоз закричал, буфера задлинькали. Пролез я под вагоны, побежал туда. Отправляют какой-то состав.

— Что за поезд? — спрашиваю.

Из темноты сверху отвечают:

— Санитарная летучка...

Это раненых с фронта везут в госпиталь. И идёт состав в сторону той станции, где я свой вагон потерял. Стал я проситься в теплушку — не пускают. Говорят, переполнено всё, места нет. Я всё-таки вскочил на ходу, а мне велят обратно сойти, чуть не спихивают.

— Не положено, — говорят, — в санитарном поезде посторонних возить.

— Дружочки, — говорю, — уважаемые, я же не посторонний! Я от своего вагона отбился. Сам по этой научной части.

Слышу, в темноте посопел кто-то, словно принюхался, да и говорит:

— Шут его знает. В темноте не видать. Но запах, верно, от него медицинский. Ладно, пусть до станции доедет.

Так я и попал снова на ту же станцию. А тут уж немножко светать начало. Бегаю я опять по путям, кричу:

— Дашутка, Дарьюшка, милая! Аукнись, подай голос!

И вдруг слышу откуда-то с другого пути:

— Тута я, тута, дядя Гурыч!

Кинулся я в ту сторону, посветил фонарём... Вот он, мой чрезвычайный, особого назначения! Дашка как бросится мне на шею прямо сверху! Я даже на землю сел. А потом вдруг как начала меня обоими кулаками барабанить — и в грудь, и по шапке.

— Да ты обалдела, что ли?

Она в рёв:

— Да, вы зачем меня одну бросили! Темно, боязно. А потом самолёты прилетели, две бомбы кинули. А всё нет и нет... Я думала, уж вас убило, как Лёшу... Только я, дядя Гурыч, никуда от вагона не отлучалась. И когда налёт был, все побежали, а я тут сторожила, как вы наказывали. Всю ночь. Только смёрзла шибко.

А у самой зубы словно дважды два долбят.

Ну, проехали мы ещё день и прибыли наконец на эту самую Козодоевку. Дашутка моя волосы расчесала, умылась из чайника, вещички свои собрала и подаёт мне руку, вроде как взрослая дамочка: пальцы лодочкой, аккуратно.

— Дядя Гурыч, премногое вам спасибо, что довезли. Очень вам благодарна с мамой, на всю жизнь. Если вам отлучаться от вагона нельзя, так я сама сейчас сбегаю до дому, а потом с мамой приду к вам, кушать принесу. И бельё соберите мне, мы вам сразу с мамой тут же постираем. А то вы весь заносились совсем. Счастливо вам пока оставаться!

И пошла. Взвалила мешки свои, котомочки, идёт, сама тоненькая, стёганка до колен, башмаки полведёрные по грязи плюхают. А я гляжу вслед, думаю: «Вот доставил девчонку на место. Теперь у них, чай, радости будет!.. А ты, Афанасий Гурыч, следуй по своему направлению. Один теперь... Своих детишек завести некогда было, всю жизнь на пути провёл, ну хоть чужих ребят книжками порадуй. Всё-таки будет с тебя какой-нибудь толк».

Скрутил я цигарку, за кипятком сходил к паровозу, прикурил у машиниста. Прошёл эдак часок, другой. Новый паровоз дали, ждём отправления. А Дашутки не видно. «Конечно, ей уж теперь не до меня», — думаю.

И тут вижу: между путей бежит, спотыкается Дашка моя и тянет за руку высокую женщину. Увидела меня Дашка, вырвала руку, побежала, на самой лица нет. Бросилась ко мне, ткнулась головой в плечо. Выговорить ничего не может, только бьётся вся, колотится головёнкой своей о меня и одно твердит: «Ой, дядя Гурыч... дяденька!..» Ничего не могу разобрать. Гляжу на гражданку, которая с ней. Подошла она ближе, сама слёзы глотает, шепнула на ухо, и оступилось во мне сердце. Вон оно какая беда! Некуда было спешить девчонке. Несчастное дело получилось...

— Как же это так? — спрашиваю. — А она- то дождаться не могла, торопилась всё...

— Это, — отвечает, — немцы уж перед самым уходом ворвались к ним и вот что натворили. Ну, Даша, успокойся. Не надо, милая... Что же делать, девочка! Дашенька, родная, не надо...

— А вы сами кто ей будете? — спрашиваю.

— Я учительница. Даша Маркелова у меня в классе была. Хорошо успевала. А вам, — говорит, — спасибо, дорогой, что довезли девочку.

Потрепал я Дашу по голове, затихла она.

— Эх ты, горе моё! — говорю. — Как же ты теперь тут одна будешь, неуютная?.. Давай, Даша, я тебя на обратном заезде, как порожняк будем гнать, к тётке возьму. Я бы тебя и к себе в дочки забрал, да ведь жизнь у меня перегонная, на колёсах моя жизнь, дорожный я житель. А тебе требуется воспитание.

Учительница слёзы вытерла, посмотрела на меня и говорит:

— Милый вы, славный человек... Как вас зовут? Афанасий Гурыч? Так вот, Афанасий Гурыч, за Дашу не беспокойтесь. Ей тут хорошо будет. У нас детдом открывается. Пока Даша у меня поживёт. Верно, девочка? А потом я её в детдом определю. С её тётей мы спишемся.

Засмотрелась учительница в дверь нашего вагона, и загорелись у неё вдруг глаза, бросилась она к книжкам.

— Боже мой, — говорит, — книжки... учебники... Настоящие учебники! Два года не видела. Господи! Смотрите, буквари, задачники, весь комплект. Господи, не верится! Если б только могли вы хоть чуточку нам оставить — Даше в приданое и ребятам моим... Вот бы мы вам, Афанасий Гурыч, милый, спасибо сказали преогромное! Вот бы вас век помнили!..

Роется она в книжках, схватит какую, прочтёт на крышке: «Грамматика» — и к груди прижмёт.

Гляжу, совсем она ещё и сама-то молоденькая. Только состарило её раньше срока. Тоже, видать, натерпелась. А горе одного только рака красит.

— Хотя, — говорю, — у меня станция назначения и получатель значатся иные, ничего... Выбирайте, что вам требуется. Только, товарищ учительница, попрошу мне расписочку для отчётности.

Ну, отобрала она малую стопочку. Расписку черкнула.

Тут запели, затрезвонили по всему составу буфера, тормоза скрипнули, паровоз голос подал. Отправление нам.

Нагнулся я, поцеловал на прощание Дашу в макушку самую, прокашлялся, хотел чего-то ещё сказать, да только рукой махнул и полез на площадку.

Пошёл состав.

Даша сначала шла всё быстрее и быстрее возле подножки, рукой за неё держалась, потом отпустила, побежала около вагона, отставать стала, всё смотрит на меня. А учительница осталась на месте, одной рукой учебники к себе прижала, а другой издали машет мне...

Ну, вот и всё, ребятки.

А теперь я прибыл к вам, и вот вы сейчас получаете эти самые учебники, которые вам послал из Москвы товарищ народный комиссар просвещения.

Вот сейчас их вам раздавать станут. Извиняюсь, если маленько груз не в полной сохранности дошёл. Видите, тут подпалило немножко. Вот осколком пробито. А здесь от пули след. Это когда нас на станции обстреливали. А вот тут две арифметики чуток кровью повело. Это на них Алёша лежал. Клоков.

Берите, ребята, книжки себе. Для вас и везли мы их. Когда учиться по ним станете, Алёшу Клокова вспоминайте и могилку его возле станции Старые Дубы...

Невысокий криволицый человек закончил свой рассказ, отёр платком длинные усы и, скромно отойдя от стола, надел выцветшую фуражку с малиновым кантом. В большом школьном зале с полувыгоревшим потолком, с выбитыми и заколоченными фанерой окнами стояла тишина. А потом по знаку директора школьники один за другим стали подходить к столу, где были сложены присланные из Москвы учебники. Молчаливые и серьёзные, бережно принимали ребята в свои руки книжки, страницы которых были тронуты огнём, пулями и кровью...